Шрифт:
Закладка:
146
Заново и основательно поставить эту проблему, чтобы попытаться ее прояснить, – таковы пределы, в которых уже стремился сформулировать ее Джанни Скалья, когда в своей статье «От природы к промышленности» («Menabo», п. 4) обращался к читателю с таким вопросом: «Понимаем ли мы, что объяснение, предлагаемое марксизмом, объяснение ограниченное и анахроническое, со всеми его экономическими предпосылками, детерминистской недооценкой или “гуманистической” переоценкой различных надстроек, настойчивым стремлением к историографии “движущих сил” (происхождение которого одновременно позитивистское и идеалистическое), с недопустимым сведением теории отчуждения к отчуждению экономическому и т. д., – что все это упускает из виду тот факт, сколь широким, сложным, “всеобъемлющим” является понятие промышленности как совокупности структурных и идеологических, экономических и экзистенциальных факторов?» (р. 96). Мне кажется, что в дальнейших рассуждениях автора можно предугадать мысль о том, что сегодня по ту сторону противоречий между капиталистическим и коллективистским обществом в любом случае мы имеем дело с реальностью индустриального общества, которое ставит новые проблемы (в плане отчуждения); какой бы ни была экономическая структура общества, с технической точки зрения оно оказывается индустриальным. Не стоит, конечно, забывать о двусмысленности, которая может возникнуть вследствие такого отличия. Некоторые социологи, например, Раймон Арон, говорят о нем как раз для того, чтобы в какой-то мере лишить значения момент противопоставления капитализма коллективизму, но в равной мере верно и то, что понятие индустриального общества в любом случае сохраняет свою значимость и должно учитываться также тогда, когда сохраняет всю свою актуальность классическое различие между двумя типами экономики. Поэтому в дальнейшем примеры отчуждения, которые мы будем исследовать в этом очерке, не случайно будут связаны с теми явлениями, которые имеют место в индустриальном обществе и будут встречаться в любой его структуре.
147
Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа. СПб., 1999. С. 353–354; 359 (VI, С, с.) (пер. Г. Шпета).
148
J. Dewey. L’arte come esperienza. Firenze, La Nuova Italia, 1951, p. 55.
149
Мне хотелось бы предупредить возможные возражения филологов: да, Клаудио Вилла написал песню «Дорога», но банальность этого произведения (в котором автор все же пытается использовать новые метафорические обороты, не встречающиеся в его привычном репертуаре) как раз и свидетельствует о том, как легко даже новые образы и осознание новой реальности, выраженной в этих образах, могут закоснеть, даже не начав своего движения. Образ поезда обыгрывается уже более века, и он достаточно затаскан. И наконец, всегда естественно задать вопрос о талантливости автора: «Проза транссибирского экспресса» Сандрара представляет собой нечто большее, чем образ железной дороги из упомянутой песенки, и Монтале в своем «Прощайте, гудки в темноте, намеки и кашель» возвращает поезду чисто поэтическое звучание. Что касается песенки, то в ней использование «затертых» слов не только пагубно, но и преднамеренно, и тут я не могу не сослаться на проницательный анализ жанра эстрадной песни как выражения «дурного сознания», сделанный коллективом авторов, рассмотревших эту проблему с музыковедческой, политической, психоаналитической и исторической точек зрения, см. Michele L. Straniero, Sergio Liberovici, Emilio Jona e Giorgio De Maria, Le canzoni della cattiva coscienza, Milano, Bompiani, 1964).
150
Апология тональной системы, которая, тем не менее, может дать нечто и для нашего разговора, представлена в работе Леонарда Мейера: Leonard Meyer. Emotion and Meaning in Music. Chicago, 1959. Историческое истолкование тональности (так, как мы ее понимаем) представлено в блестящем очерке Анри Пуссёра: Henri Pousseur, La nuova sensibilità musicale, Incontro Musicali, n. 2; см. также Niccolo Castiglioni. Il linguaggio musicale. Milano, 1959.
151
Мы, конечно, понимаем, что на самом деле проблема гораздо сложнее, чем может показаться из обобщения, которое (в теоретическом плане) мы сделали ради удобства и из стремления обособить основное направление нашего разговора. То, что мы определили (не случайно показывая это на примере Шенберга, артиста, который находится у истоков определенного развития, в узловом моменте, и значимость и добросовестность которого не подлежит никакому сомнению), есть действие «образцового» авангарда, авангарда по преимуществу, так сказать, пра-авангарда (где «пра» указывает не только на хронологический порядок, но, прежде всего, на порядок логический). Иными словами, наши рассуждения были бы достаточно просты и бесспорны, если бы на определенном этапе развития культуры заявило о себе единое авангардистское действие: на самом деле современная культура – это культура «авангардов». Как складывается такая ситуация? Дело в том, что больше не существует различия между отвергаемой традицией и авангардом, утверждающим новый порядок; на самом деле всякий авангард отрицает другой авангард, современность которого мешает ему стать уже традицией по отношению к тому авангарду, который его отрицает. Отсюда возникает подозрение, что из действенного акта праавангарда рождается авангардная манера и сегодня создавать авангардные вещи – единственный способ войти в традицию.
152
Пример: наверное, читателю приходилось попадать в одну из самых мрачных ситуаций, какие только могут возникнуть, то есть в состоянии депрессии оказаться совершенно одному в каком-нибудь незнакомом месте, в чужой стране, и, сидя за стойкой бара, пить ради того, чтобы убить время, безотчетно и обычно напрасно ожидая, когда же что-нибудь, наконец, нарушит это одиночество. На мой взгляд, нет ситуации более невыносимой, и все-таки оказавшемуся в ней почти всегда удается с нею справиться, в глубине души считая, что она очень «литературна». Почему? Потому что вся литература приучила нас к тому, что, если кто-то один пьет в баре, с ним что-то происходит: если это детективный роман, появляется платиновая блондинка, если перед нами какая-нибудь вещь Хемингуэя, можно надеяться на менее бьющую в глаза встречу, на диалог, на раскрытие «nada» (Ничто (исп.).). Таким образом, определенный порядок повествования предполагает, теперь уже принципиально, что, если кто-то один пьет в баре, что-то должно произойти. Так получается, что самое незначительное и жалкое событие, которое и надо было бы признать таковым, чтобы, по крайней мере в тот момент, мы могли осознать убожество, в котором находимся, становится упорядоченным и необоснованно принимается; оно становится значимым благодаря мистификации, осуществленной с использованием определенных повествовательных структур, которые так или иначе требуют, чтобы предпосылка получила свое разрешение, чтобы развязка была упорядоченной, чтобы начало обрело свое завершение, и не признают начала без конца (в отличие от определенных видов прозы и кинематографа – вспомним фильмы Антониони – потому что на самом деле