Шрифт:
Закладка:
Хотя, сравнивая с прежним, грех жаловаться. Все, что я пишу, издается и переиздается. Помню, за три года до моего отъезда ко мне пришли два товарища и сказали, что у них есть рукопись моего романа «Ожог» и чтобы я не вздумал его печатать за границей. Я говорю: «А где вы его взяли-то, этот роман?» Они говорят: «Это наша работа». И добавили фразу, изумившую меня благородством: «Только не подозревайте своих товарищей».
Давление было ужасное и со стороны Союза писателей, и со стороны Комитета. Просто ходили за мной, устанавливали подслушивающие устройства. Мы приезжали на дачу, а дворничиха сообщала: «Тут заходили три молодых человека, взяли лестницу, залезли на ваш чердак и что-то там делали». И потом они меня еще и предупреждали: «Знаете, вам надо быть очень, очень осторожным. Особенно за рулем». Так что в конце концов меня «уехали» с одновременным предложением отправить совсем в другую сторону.
В Америке я погрузился в университетскую жизнь. Вся моя «политическая деятельность» заключалась в том, что раз в неделю я приходил на «Голос Америки» и записывал текст. Иногда подписывал «письма». Помню, когда в «Московских новостях» напечатали «Письмо десяти»[7], в «Правде» появилась статья товарища Корионова, где он писал: «Аксенов и К"», подразумевая, что я и организовал все эту «недостойную кампанию». Хотите верьте, хотите нет, но я к этому документу имел довольно косвенное отношение, ни разу не прочитав его полностью. Просто позвонил Буковский и спросил, не подпишу ли я. Я говорю, ну, конечно, как не подписать.
Основная же подрывная деятельность заключалась, видимо, в моем обращении к радиослушателям: «Добрый вечер, господа!» Мне рассказывали, что люди, обычно собираясь здесь на какой-нибудь выпивон, включали радио и когда слышали: «Добрый вечер, господа!» — выключали его и говорили: «Ну, теперь поехали…»
Что до литературы, то мне не нравится, когда возникают литературные лжепророки, которые загодя формулируют теории, а потом начинают подверстывать к ним все. Даже романы пишут, чтобы оправдать теории! Для меня в литературе самое важное — спонтанность. Не подгонять книгу под идеологическую или литературоведческую схему, а делать так, чтобы роман сам рос, сам командовал писателем. Я еще за три страницы до конца не знал, чем кончится «Новый сладостный стиль», пока вдруг в голову не пришла идея «археологического трупа». Труп, покрытый медом из расколовшейся амфоры и так окаменевший, и в нем герой узнает себя.
У меня есть роман: «Скажи изюм». Когда он вышел, здесь многие обиделись, что я изобразил в нем «Метрополь» и всех поименно оскорбил. На самом деле там нет ни Ерофеева, ни Попова, ни Липкина. Там есть продукты беллетристического соединения многих характеров. И тот же герой «Нового сладостного стиля» лично ко мне имеет небольшое отношение. Может быть, гораздо большее к Высоцкому, и одновременно к Тарковскому, и одновременно к Юрию Петровичу Любимову. И так во всех книгах. Я бы хотел считать себя беллетристом. Не больше, но и не меньше.
Мне кажется, что нигде в мире сегодня нет культовых писателей в прежнем смысле. Сэлинджер может делать себя культовым писателем довольно простым приемом — не писать ничего. Люди ходят, показывают друг другу: «Вот имение Сэлинджера», пытаются проникнуть внутрь, на них летят жуткие псы, которых спускает сам писатель. Вот так образуется культ. Или Воннегут заявляет, что больше не будет писать. Как будто боксер, который говорит, что уходит с ринга. А так в Америке все те же, кого мы знаем: Стайрон, Апдайк, Филипп Рот… Недавно натолкнулся в статье молодого критика на слова: «Апдайк и Рот — эти ломовые лошади американской литературы…» И там идет своя борьба поколений. Но не с такой звериной серьезностью, как у нас.
Купить Крым у Украины
Я беседовал со многими эмигрантами, диссидентами, и никто из них не помышлял, что произойдет такая невероятная криминализация постсоветского общества. Не знаю, было ли это полной неожиданностью для тех, кто сдавал позицию. Может, они готовились к этому? Во всяком случае, я встречал в начале восьмидесятых явно хорошо подготовленных ребят, которые открывали в Западном Берлине лавки, банки, обменные бюро и тому подобное.
И все же многие надежды оправдались. В стране есть свобода передвижения. Свобода слова существует на деле. Во время приездов раз в полгода видишь: что-то изменяется, как здесь сейчас говорят, «на корневом уровне». Возникает фантастическое изобилие товаров, растут торговые центры, и денег у населения все-таки становится больше, несмотря на невыплаты зарплат.
В прошлом году мы ехали из Самары, и проводница, милая женщина, зашла к нам в купе пожаловаться на жизнь: «Все только матом посылают. Почему? Неужели я заслужила, чтобы каждый хам меня посылал матом?» И дальше без всякой логики: «Двадцать шесть лет работаю на железной дороге, получаю такую чепуху, — плачет, — шестьсот каких-то тысяч получаю, — слезы текут, — у меня и машина-то всего “шестерка”…» Все шустрят, зарабатывают как могут.
В обществе происходит опьянение деньгами. Семьдесят пять лет были сертификаты, на которые что-то надо было достать, стоять в очереди, давать на лапу. И вдруг появились деньги, на которые можно купить что угодно, поехать за границу. Из-за финансовой реформы произошло чудо — превращение деревянных рублей в настоящие. Народ опьянел и малость «поехал». Огромные массы людей сейчас стараются обогатиться и очень этим увлечены. Открыть хороший магазин — это ведь не меньшее творчество, чем написать роман. И все это сосуществует вместе с совсем несчастными, которые не могут приспособиться. О них, как везде, должно заботиться государство или благотворительные фонды.
Но то, что мне не нравится все больше — с каждым приездом, с каждым годом, это изменение общественного климата. Все ощутимее антизападный крен, националистический гон, в котором даже интеллигенция начинает принимать участие. Ужасная ностальгия разлита повсюду, и особенно на телевидении. Включаю на днях и вижу фильм, где Владимир Ильич Ленин