Шрифт:
Закладка:
Вернулся сосед, ни слова не говоря, шурша газетами, стал укладываться.
– А про меня забыли, Антон Ильич? – спросил Носов.
– Откровенно говоря, не забыл, – вдруг резко, отчеканивая слова, точно вздымая принципы, ответил сосед и дернулся лицом. – Не захотел руки марать. Вот так.
– То есть как? – не понял Алексей Петрович. – Что вы такое говорите?
– Одна вражеская пропаганда в ваших газетах. Вред один. Вот так. Если хотите, читайте мои.
– Можно, конечно, и ваши, – растерянно отвечал Алексей Петрович, всматриваясь в соседа с болью и стыдом. И вдруг тоже разозлился, беспомощно и жалко. – А разве там у вас, – трясущейся рукой он показал на телевизор, – не вражеская пропаганда? Не растление? Не одурачивание?
– Нет. А если бы и так? Дураков одурачивать – только умными делать.
– А вы не слишком грубо? Да и рискованно, пожалуй…
– Я не имел в виду вас лично.
– Спасибо. Но если мы с вами не входим в число дураков, вы бы этой штуковине, – Алексей Петрович с ненавистью кивнул на телевизор, – давали иногда отдохнуть. Неизвестно, как она действует на умных…
– Говорите, если мешает. Что же не говорите? Будем договариваться.
«Неужели так трусит перед операцией? – размышлял Алексей Петрович, закрывая глаза. – Но в таком случае, кажется, должно быть наоборот». Он стал вспоминать, что чувствовал перед операцией сам. Но можно было и не вспоминать. Да, угнетенность… жаль себя немного. И в то же время особая пристальность ко всему, что окружает, словно стараешься крепче зацепиться, внимательность к людям, примирение с ними, готовность оказать услугу. Так грустно бывает и почему-то так легко! Ничего от тебя больше не зависит, ты, как никогда, свободен и обращен в сторону, где живет вечность. Но зависит еще, до операции, до хирурга, от мнения о тебе людей, которое собирается вместе в бестелесную, как тень, фигуру, ангелом-хранителем стоящую неподалеку. Да, там без ангела-хранителя нельзя. Алексей Петрович перевел размышления на себя. Где сейчас его, Алексея Петровича, ангел-хранитель, не устал ли он его сопровождать?
Однажды, после одной из операций, кажется, второй, которая могла кончиться печально, Алексей Петрович видел сон. Он пришел в себя после наркоза в реанимационной, кровать почему-то была поднята высоко, на уровень стоящей рядом тумбочки. Неподалеку стонала и вскрикивала женщина, быстрые шаги приближались и удалялись. Было не душно, но воздух, казалось, был обработан до сухости и колючести. Алексей Петрович и не проснулся бы, если бы не тормошила и не шлепала его по щекам сестра – зачем-то требовалось, чтобы он не спал. Он очнулся в страшном ознобе, тело ходило ходуном и, не слыша своего голоса, попросил, чтобы его укрыли. Озноб не проходил. «Не спите, не спите», – повторяла сестра, оттягивая его руку и массажируя ее в локте, чтобы найти вену. Ему хотелось помочь ей, но глаза, едва разведенные из-под непосильной тяжести, снова и снова закрывались.
Тогда он и увидел этот сон. Огромный, ярко освещенный зал без окон, стены завешены картинами в легких прямоугольных рамах, на холстах все что-то абстрактное, неправильные фигуры и ломаные, рвущиеся линии. Он ищет выход и не может его найти, снова и снова обходя зал и приподнимая все подряд картины, за которыми могли бы быть окно или лаз. Ничего, все та же белая глухая стена. В отчаянии он принимается плакать, понимая, что оставаться ему здесь нельзя. И уже бегает, бегает, совсем потеряв голову, а свет становится все ярче и ярче… еще мгновение, и он испепелит его.
Сестра едва добилась, чтобы он снова очнулся. Слезы продолжали бежать, он попросил сестру не отходить, ухватившись, как маленький, за ее руку. «Не спите, – умоляла она. – Попробуйте не закрывать глаза. Держитесь». Все двадцать лет после этого, вспоминая случаи, когда ему удавалось всерьез проявить волю, Алексей Петрович начинал перечень прежде всего с того огромного усилия, которое удалось тогда в полубессознании собрать, чтобы не соскользнуть в беспамятство.
С тех пор он боялся повторения этого сна. Да и не сон, казалось ему, это был, а что-то иное, прощальное.
Когда-нибудь оно должно было вернуться. Он так четко, так зримо помнил глухой зал, залитый нестерпимо ярким электрическим светом, и себя, со слезами мечущегося по нему, что где-то это должно было находиться неподалеку. В последний раз, в госпитале, легко придя в себя после неглубокого наркоза, он обрадовался сильнее, чем прежде, должно быть, все меньше надеясь на свои запасы. И обрадовался, сам того не сознавая, больше всего тому, что вернулся, миновав знакомый зал.
Сестра дежурила вторые сутки подряд. Она же была и за нянечку. Сегодня Алексей Петрович лучше рассмотрел ее: удлиненное и сухощавое доброе лицо со спокойными, терпеливо светящимися глазами, привыкшими к страданиям, и чуть более, чем нужно, укороченные, толчковые движения человека, пережившего лучшую пору. И нагибалась она как-то изломанно, и шваброй по полу водила со стесненными, безразмашными движениями, и, выпрямляясь, прислушиваясь к звукам в коридоре, чуть заметно клонилась вперед.
– Как вас зовут? – с опозданием спросил Алексей Петрович, с мукой наблюдая, как она, чтобы отереть пот, отворачивается и тычется в подставленный платок.
– Татьяна Васильевна зовут. Сорок лет трудового стажа. Почти двадцать лет здесь, – подсмеиваясь над собой и одновременно гордясь, доложила она, не оставляя работы.
– А что вы без отдыха второй день?
– Не люблю отдыхать. В молодости любила, как все молодые, а теперь – так бы и жила в больнице, – она говорила и гремела передвигаемыми стульями, взглядывая на Алексея Петровича с обращенной к себе иронической улыбкой.
– Зарплаты, что ли, не хватает? – вмешался сосед. – Не может быть, чтобы у вас была маленькая зарплата.
– У сестричек она нигде не была большая. Ни в этой больнице, ни в другой. Я работала в районной больнице, работала в институтской – разница невелика.
– Муж-то есть? – поинтересовался сосед.
– Нет. Умер.
– Вот так везде, – оборачиваясь к Алексею Петровичу, невесело подытожил сосед. – Мужа нет, а жена есть. Вся демография сюда сходится.