Шрифт:
Закладка:
— Зарезал, — слёзно возразил Вешняк наперекор.
— В живот? Да ни в жисть!
— Ага! Руку ломать... Пырнул бы, тогда б увидели!
— Вот то-то и дело: в живот не убьёшь.
— Ещё как убьёшь!
— Глянь-ка, живот толстый. Ножик в сале застрянет — не провернёшь. И мышца на брюхе, Веся, толстая-толстая. Со страху сожмётся — каменное. Заманчиво в брюхо. Так, кажись, и нырнул бы! Ан нет — остерегись! Его пырнёшь, а он ещё драться полезет. Между рёбер садить надо, вот как, Веся. Между рёбер. Оно и заденет кость, а всё равно туда скользнёт, мясо там жёсткое, а рвётся легко. Только хрустнет, и уж на вершок в сердце. Так он у тебя трепыхнёт напоследок — лучше не надо.
Вешняк не плакал и не дрожал больше, он сжался, — он отупел.
Разбойники переглянулись.
— Ну, будет, дай ему пить, Руда, — велел Голтяй.
В питьё подмешивали водку, не много, но постоянно, о чём Вешняк не догадывался, приписывая противный вкус воды колодцу, а головную боль и сонливость — тесноте.
Однообразно гудели колокола, но заключённые в городню успели это забыть. Новый гул, гул многолюдного шествия заставил их вслушаться: нестройный ропот тысячной громады, в котором не различишь отдельного человеке. Пробравшись туда, где щель между брёвнами была расширена для обзора, Руда приложился к стене и скоро сумел различить в далёкой рябой толпе сверкающие облачения иереев, кресты над обнажёнными головами, хоругви и знамёна, фонари на шестах, едва приметные в солнечном свете.
— Крестный ход! — вскрикнул Руда сорвавшимся голосом, что-то ликующее прорвалось. — Глянь! — восторг слышался детский.
Друг возле друга, все трое припали к скважине, жадно засматривая на волю. Праздничная толпа приближалась и, разрастаясь, заполняла собой пространство пустыря от стены до слободской околицы.
Третий час с остановками у церквей, у надвратных икон совершалось шествие. Впереди, раздвигая народ, двигались попарно стрельцы, без оружия, но с батогами. За ними несли высокий золочёный крест в окружении фонарей и копий; два дьякона держали чудотворную икону Владычицы. Вились дымки десятков кадильниц; дым, смешиваясь с пылью, взбаламученной шарканьем ног, заволакивал людей, поднимался мглой до верхушек деревьев. По два в ряд шествовали священники городских церквей, каждый имел на руках серебряное блюдо, на котором лежал тяжёлый крест. Начищенное до белизны серебро отсвечивало пятнами на разноцветных сукнах и бархатах. Тускло светились пуговицы: крупные ягоды из стекла, серебряные и вызолоченные, из красного коралла и голубой бирюзы. Непривычные к загару, попарно белели выбритые кругами макушки священников. Шествовал протопоп соборной церкви, сан которого был отмечен высоким драгоценным посохом; чуть отступя, двигались за ним епископский десятильник и настоятели монастырей. Наконец, все светские власти: в золоте, жемчуге, но простоволосый, без шапки воевода и стольник князь Василий; воевода Константин Бунаков; дьяк Иван Патрикеев; пёстрая толпа городовых дворян и детей боярских. Шли стрелецкие и казацкие полки под своими знамёнами. За служилым людом медленно продвигались посадские тяглецы, женщины и дети, удушливый туман сгущался здесь до сумерек, расползался в соседние дворы и переулки, где тоже стоял народ.
Жизнь в городе, однако, не остановилась вовсе: подходили к окраинам праздничной толпы и уходили, осенив себя крестным знамением, торопливые прохожие — оставалась работа, болезнь, нужда, служба. Волею случая оказался в прилегающем переулке собравшийся в дорогу всадник — перемётная сума и саадак с луком у седла. Незадачливый путешественник, розовощёкий, едва тронутый бородой парень, не слез с коня по легкомыслию, лени или, может, расчёту больше увидеть.
Но на что бы он там ни рассчитывал, возбуждённые многолюдством и духотой стрельцы не упустили его — накинулись гурьбою, сдёрнули наземь и принялись охаживать без разбора, куда пришлось, — плетьми, батогами, доставали кулаком и ногой. Парень вертелся, сипел в тщетной попытке закрыться, бежать и скоро пал на колени.
— Владычица... владычица пешком идёт, а ты на коне! — приговаривали стрельцы с придыханием. — Ах не гордись! Поклониться-то... поклонись!.. Так! Не сиди на коне... перед святым... крестом... басурманин!
При первых хлюпающих ударах толпа раздалась и сплотилась вновь, поглотив в себе человека на коленях — он закрывался руками, и стрельцов, которые били с ожесточением, но без спешки, дожидаясь, пока человек упадёт.
Глава двадцать седьмая
Шафран у себя лома
ерезвон колоколов, больших и малых, пронизывая город, отдавался в просторной тёмной комнате, где стоял у оконца Шафран. Бережно переставив больную ногу, подьячий вынул раму — открылось марево нагретых солнцем, дрожащих под гнетом мощного звука крыш. Шафран перекрестился на церковные маковки, отступил было от окна и вернулся к нему вновь, словно что-то припомнив. В тусклом лице его с по-рачьи обвисшими усами, с путаными водорослями бороды отразилось самоедство неудовлетворённой собой мысли.— Куда мальчишку девать, боярин? — послышался беззастенчивый голос. — Отведу к приказу да выпущу. Забирай, кому надо!
Шафран оглянулся через плечо. Не сразу можно было сообразить, кому этот неласковый взгляд предназначен. Просторную горницу от края до края застилала лужайка персидского ковра, а лавки, сундуки и прочая обыденность, уступая заморскому диву, жались под стены, отчего и вся комната оставляла ощущение заколдованной пустоты. Не видно было и гостя; при некотором старании, впрочем, сомнительным вознаграждением за упорство в поисках служили ищущему взгляду грязные сапоги на лавке. Затем можно было приметить и обладателя сапог. Тот устроился в тени за поставцом, за посудной горкой, скрестил по-татарски ноги на укрытом полосатым полавочником сиденье.
Прихрамывая, Шафран обошёл кружным путём горницу — предпочитая окраины и закоулки, — и подобрался к собеседнику.
— По тульской дороге столб хороший освободился, — сказал он, обращаясь к видневшимся за поставцом сапогам. — С Егорья вешнего Сёмка там висел Лоншин. Так уж обсыпаться успел. Как мясо-то в гниль сойдёт, так кости сыплются. Или зверьё таскает — не поймёшь.
— Не пугай.
— Мальчишка мал, а вас больших на кол посадит.
— Зарезать что ли?
Нет, Шафран не произнёс это слово, — другой, тот, что на лавке. Шафран молчал. Но и гость его не выказывал особенной кровожадности — убить, так убить, гость тоже не видел надобности молоть зря языком. Шафран же, как поднял с поставца чарку, так и забыл вернуть её на место — застыл,