Шрифт:
Закладка:
Городня представлялась просторным сооружением, если судить по внешним размерам: от переруба до переруба четырёхсаженные брёвна. Пробравшийся, однако, внутрь сруба любознательный бродяга делал неприятное открытие, что городня засыпана землёй доверху, под мостом едва проползёшь. Когда же с помощью обломка доски или суковатой палки он брался отрыть себе логово, то, извлекая землю из-под себя, закидывал ею окрестные пустоты, отчего простора не прибавлялось.
Подмостье, где содержался Вешняк, представляло собой три соединённых перелазами ямы, которые напоминали своими размерами и очертаниями могилы. Достаточно основательные, впрочем, могилы, так что внезапно очнувшийся обитатель не треснулся бы о мостовину над головой. И это было не единственное преимущество сего погоста — он представлял покойникам невиданные доселе удобства: дно сухих, ограждённых от превратностей непогоды могил устилал умятый слой сена, края заложены были рогожей и даже в одном случае ковром — настолько жёстким и неподатливым, что он растерзан был в нескольких местах ножом.
Вешняк — по своему межеумочному положению: между жизнью и смертью — не мог рассчитывать на отдельную, благоустроенную могилу. Он обитал в пыльном закутке, где, оставляя за собой возможность воскреснуть, пребывал в полумёртвом оцепенении, не имея способа толком и повернуться. И толк, и способ, и степень оцепенения — всё тут определялось таким неверным случаем, как долготерпение хозяина ямы Голтяя.
Тесное соседство не много прибавило к тому сильному впечатлению, которое Вешняк вынес из первого знакомства с Голтяем у разинутых недр городни. Та же пугающая смесь дремоты и свирепости определяла и поведение, и облик круглощёкого обитателя подмостья. Нрав его был таков: стащить за ногу, высадить локтем дух, отвесить пару плюх — и всё без единого слова. Голтяй не говорил за что, даже если спросить. В этом, по видимости, и состояло воспитательное значение внезапной, не поддающейся лёгкому истолкованию затрещины — она должна была возбуждать пытливую работу мысли. После жестокой таски, не сделав остановки, не затрудняясь лицемерными сожалениями, Голтяй обращался к мальчику с замечанием благодушного свойства, и, когда Вешняк, полный обиды, не отвечал, следовала новая выволочка. Раз за разом он принуждал мальчишку пошевеливаться: быстрей заглатывать слёзы и почтительней откликаться.
— Ходи сюда, — сказал Голтяй, скучно зевнул и перекрестил проглянувший среди бороды рот. Потом он поджал ноги, чтобы освободить для Вешняка место.
Поскрёбшись под рубахой, Голтяй оглядел мальчишку, прикидывая, какое найти ему применение, пукнул губами и достал из-за спину длинную тёмную полосу — нож.
— Вот! — Сунул вперёд остриё, так что мальчишка прянул. — Бери! Держи, говорю! Нож. И вот что теперь: этим-то ножом должен меня зарезать.
В соседней яме послышалось шебуршение, наверху показалась худая, обросшая щетиной рожа. Недоверчиво улыбнувшись, Вешняк принял нож и неопределённо повёл им перед собой.
— Это, стало быть, так ты режешь? — Голтяй не шутил.
— Если сей же час не дерзнёшь, мы тебя самого кончим и закопаем, — сказал Руда из перелаза.
— На два аршина, — подтвердил Голтяй, показывая пальцем в землю.
Не видно было, как Голтяй собирается защищаться, он развалился, откинувшись в таком неловком для обороны положении, что, если бы мальчишка посмел ударить, Голтяй не избежал бы раны.
— Что? — сказал он с угрозой. — По рылу хочешь?
— Нет, — ответил Вешняк.
— Значит, бей.
Вверху под мостом ухмылялся Руда. От улыбки узкое, с костлявыми висками лицо его не становилось благодушней. В улыбке Руды было нечто настороженное. Казалось, потрудившись осклабиться, он ожидал поощрения за эту уступку правилам добрососедства. Но имел основания подозревать, что обманут.
Голтяй выпятил губы и сморщил короткий, ставший от того ещё шире нос. Нельзя было представить, чтобы он и в самом деле хотел напороться на острие. Нет, конечно. Уверен был, что Вешняк не ударит. Потому что Вешняк добрый, домашний мальчик, не видавший обид от отца с матерью. Потому что ребёнок, который боится крови. Ласковый ребёнок, не знающий, что такое озлобленность. Разумненький мальчик — догадывается, чем обернётся для него поротая, в пятнах крови рубаха лютого дяди. Голтяй в трёх вершках от заточенного лезвия находился не в большей опасности, чем рядом с рожками бодливой козы.
При том, что и козлёнок ведь может боднуть больно, — привкус опасности бодрил среди затяжного, умопомрачающего безделья.
Голтяй пихнул мальчика ногой, напоминая, что два взрослых, не расположенных к шуткам мужика ждут.
— Не буду я, — сказал Вешняк с дрожью.
По темени, влёт — ладонью. Вешняк дёрнулся, проступили выбитые ударом слёзы.
— Выбирай, что тебе по нраву, — сказал Голтяй, — или головку буду оглаживать, пока не окривеешь, или ножом меня колупнёшь.
— Хорошо, как кровь пойдёт, да? — сказал Вешняк прерывающимся голосом.
— Не твоя забота!
— А потом меня, да?
— И в землю зароем! — хохотнул Руда.
Слёзы не высохли, но Вешняк перекладывал нож с руки на руку, тискал, озлобляясь и уповая на злобу. Это была затравленная ненависть, жалкая, нестоящая, но она воздымалась, рождалась бессмысленная, комом отчаянность. Голтяй отодвинулся и сел ловчее.
Вешняк ненавидел, однако пропасть лежала между этой ненавистью и готовностью убить человека. Его не трогали, и злоба остывала, мальчишка опустил нож.
Бац! — приложился Голтяй, ухо вспухло красным.
Ничего не разбирая, со слепыми глазами, Вешняк отмахнул куда попало — пусть в живое — и очутился в крепких руках, забился с щенячьим рыком. Голтяй удерживал его, отбрасывал в конец ямы и повторял беззлобно:
— Молодец! Хорошо, Вешняк, хорошо!
Верно, он кричал им: не молодец никакой он и не хорошо — плохо! Кажется, Вешняк всё назло им кричал, навыворот, только не слушали, а смеялись. В злых слезах, Вешняк не помнил себя и не заметил, куда исчез — выпал, вырвали? — нож.
Они нахваливали и, странное дело, с уважением, словно бы Вешняк действительно совершил нечто достойное, не каждому доступное. Огрызаясь, мальчишка против воли, однако, подмечал, что отношение к нему переменилось.
— Отчаянный парнишечка! — говорил Голтяй, обращаясь к Руде. — Как вызверился! А? И весь такой. Давеча к дереву его привязали — ка-ак он волчонком глянул! Я уж тогда почувствовал что-то... нечеловеческое.
— Маловат разве. В самую-то пору ещё не вошёл, — сердечно отметил Руда, подразумевая, что, когда Вешняк подрастёт, в полной поре-то будет, нечеловеческие качества расцветут в нём на зависть и удовольствие ближним. — Ты, Веська, вот что: ты