Шрифт:
Закладка:
омраченного Новгорода сердце.
Ее не раз окутывала тьма.
Но возвращалось
безоблачное время,
летело на дельфинах
по вспененным валам,
и твои щеки румянцем обжигал
фруктовый сад, и за оградой
странники заплаканные лица
подставляли под золотые
звоны куполов.
София, ночь твоя была
смертельно бледной бездной
полнолунья. В ней ты,
как в ледяном гнезде,
сверкала птицей Алкион.
Сегодня твои стены
от дыма почернели
и двери выбиты огнем.
Зажгутся ли опять
твои потухшие глазницы?
На нашей совести
молчанье
и вопль. Мы видели,
как над равниной
ты поднимала
белый лик.
И вот
заколосился
в топях
гнев.
Гнев, посев тяжелый.
В себе
я отыщу ли слово,
что просветлит
мои зрачки?
СООБЩЕНИЕ
Байла Гельблунг,
бежавшая с эшелона
из Варшавского гетто,
девочка,
блуждала она по лесам
с оружием, и партизанку
схватили
вблизи Брест-Литовска,
она была в польской шинели,
ее допросили немцы,
офицеры, осталось
фото: молоды офицеры,
мундиры их безупречны,
безукоризненны лица,
выправка их
безупречна.
СЕЛЬСКАЯ ЦЕРКОВЬ, 1942
Дым
над сложной кровлей, над срубом
бревенчатым. След вороний
петляет по склону. Река
окована льдом.
Здесь
отблеск огня, разворочены
камень, купол и свод,
взорваны стены.
Тут стояла деревня
на всхолмье, река,
как белый ягненок,
в апреле резвилась у двери.
В круглой излучине
ветер играл.
Теперь он бродит как тень
и мрачно, голосом хриплым
трубит над горой.
Только ворон,
каркая, вторит ему.
ТОМСКАЯ ДОРОГА
Как ни кричи,
не прорваться сквозь ветер,
бьющий по канатам арфы —
жилам звериным, на сучья
березы накрученным.
Холмистые цепи,
слышу арфу за насыпью,
однако не вижу дороги.
Елизавета
сказала когда-то:
Вдоль Томской дороги
крестьяне ставят на окна
квас и хлеб к ночи,
чужестранец проходит,
мимо шагает, никто
не назовет его «пленным»,
а только «несчастным»,
у него была сотня имен,
каждый мог его окликнуть.
Дорога, говорила Елизавета,
тянулась, как летнее небо
в пене цветенья,
огромные деревья подпирали небо,
но выпал снег,
пришла Елизавета
годы спустя,
братья стояли на берегу,
вышел внук на дорогу,
удочку бросил в траву.
ДЕРЕВЕНСКАЯ МУЗЫКА
Еду в путь последний свой
с непокрытой головой
на дубовом челноке
стебли руты в кулаке
и по дружеской толпе
мой челнок плывет не тонет
этот жарит на тромбоне
тот долдонит на трубе
те толкуют вдалеке:
все он строил на песке
Над колодцем лыс и гол
журавель — раздетый ствол
а с него ворона: карр
отобрать у дурня дар
бросить руту на тропе
но никто меня не тронет
этот стонет на тромбоне
тот рыдает на трубе
от него — твердит народ —
время скоро уплывет
Еду значит в мир иной
с непокрытой головой
лунный свет на льду лица
у глупца у мертвеца
сверху ходят по траве
раздается крик вороний
там играют на тромбоне
там играют на трубе
я лежу себе в песке
стебли руты в кулаке
ДОРОГА К ДОМУ
Синь.
Ветры.
Высокая сосна.
Ее журавль облетает.
На лесистом склоне
скромное беленое
жилище,
зеленое свеченье
ивняка.
Ветер. Он вел меня.
Я рухнул у порога.
Он наклонился.
Ему я не товарищ.
Ведь я бескрыл и шапку
вечером
закинул к птицам.
Смеркается. Мышей летучих
крылья касаются моих волос.
Пусть сломан руль, не утону,
как посуху пройду я по воде.
ОТЧЕГО МЫ ТВЕРДИМ
Отчего мы твердим
о дереве, птице в полете,
и о рыжей скале,
разбившей зеленые волны,
и о рыбе
в кружеве пены,
когда уже поздно и сумрак
укрывает леса?
Эти краски, рисунки —
игра,
и, боюсь, не к добру.
Чей же сон я забыл:
камня,
дерева,
птицы летящей,
кто мне скажет? Или в потемки
канут их голоса?
Боже, если ты есть
и ты позовешь меня, боже,
я помедлю,
помедлю немного,
пойду поброжу.
ЮНАЯ МАРФА
В травах забытья, в змеиных гнездах
застывает желтая жара,
прочь ступает зыбкая, как воздух,
Марфа, истомленная сестра.
Тайну до сих пор скрывая в лоне,
память о ночах хранит она,
старину поет. На небосклоне,
на земле заткала все луна.
В полном мраке, над заросшей кручей
падает на камни узких троп.
О, когда ты в лес придешь дремучий
разыскать, рыдая, Марфы гроб?
МИЦКЕВИЧ
Я перед рощей дубовой,
замок затих, и свечу поставила мать
перед ликом у Виленской брамы,
над рекой неслись паруса,
ястреб пронесся в дыму,
над синевой,
алый вечер за