Шрифт:
Закладка:
С этой точки зрения поучительно вспомнить о трех ленинградских судебных процессах за последние двадцать пять лет: 1949–1974.
1949. Дело Ильи Сермана, историка русской литературы XVIII века, ученика Г.А. Гуковского. Его обвиняли в антисоветских настроениях. Судили дважды: в первый раз приговорили к десяти годам лагерей; этого показалось мало, И. Сермана «пересудили». Во втором заседании свидетелем обвинения выступал его (наш общий) университетский приятель Евгений Брандис, настойчиво твердивший, будто бы Серман высказывал еврейско-националистические идеи; дескать, евреев в аспирантуру не берут, а ведь они от природы способнее к наукам, чем русские. Даже прокурор с некоторым сомнением спрашивал Брандиса, так ли именно говорил Серман? И настаивает ли свидетель на том, что обвиняемый вообще говорил на подобную тему? Ведь других свидетелей, подтверждающих эти показания, нет. Брандис настаивал. На сей раз Серман получил 25 (двадцать пять!) лет лагерей — показания Брандиса, только одного Брандиса, прибавили ему пятнадцать лет. Если бы срок осуществился, Серман вернулся бы только теперь; к счастью, он (и его жена) были освобождены вскоре после смерти Сталина.
Социально-психологический феномен Брандиса меня давно интересовал. Евгений Павлович Брандис — не лишенный литературных способностей, порядочно образованный германист, искренно любивший поэзию, когда-то и сам писавший стихи, даровитый переводчик; впоследствие занялся историей и теорией научно-фантастической литературы, написал книгу о Жюле Верне, издавал и переводил его сочинения, руководил секцией писателей-«фантастов» в Ленинграде. Он, вероятно, не был «сексотом» или «стукачом», но, вызванный в Большой дом, смертельно струсил. О том, что наш приятель Брандис не отличается героическим характером, мы знали и прежде, во время войны это стало особенно очевидно, а после войны… После войны Брандис из малодушия совершил подлость. Им однако руководило — помимо трусости — еще и сознание безнаказанности: судебное заседание было закрытым; показания, данные в тех четырех стенах, наружу не выйдут; Серман приговорен к двадцати пяти годам лагерей — это вечность, за такой срок забывается любое преступление. Но главное: ни дело Сермана, ни участие в этом деле Брандиса не станет достоянием гласности. Ни пресса, ни радио,
— никто, никогда, ничего. И в самом деле: прошло четверть века, и вот я, случайно выброшенный событиями на Запад, впервые в печати называю имя Брандиса. Впрочем, сказано неточно: это имя появлялось не раз
— на книгах, в оглавлениях, в примечаниях,
— как имя литературоведа и писателя. А люди должны бы его знать как имя, если не полицейского провокатора, то, во всяком случае, активного пособника. Но стоял 1949 год, мы жили в изоляции, Самиздата еще не было. Нас уничтожали в темноте, в безмолвии.
1963. Дело Иосифа Бродского. На этом процессе, где поэта обвиняли в тунеядстве (мы ниже вернемся к нему), главным свидетелем обвинения выступал Евгений Воеводин, молодой прозаик. На этот раз процесс был открытым — в зал заседаний пустили кое-каких посторонних (заполнив его предварительно доставленными на грузовиках строительными рабочими), и Воеводин знал, что карьеру делает гласно, в присутствии не только сотен строителей, но и десятка писателей. Однако к резонансу международному он не подготовился. Очень скоро мировая пресса (начиная с Фигаро литерер) опубликовала полный отчет о судебном заседании, да и по Советскому Союзу эта запись — блестящее публицистическое (даже художественное) произведение Фриды Вигдоровой
— передавалось из рук в руки и приобрело широкую известность. Имя Евгения Воеводина стало символом низости, а, также как его отец, тоже писатель и тоже Воеводин (Всеволод) отнюдь не отличался порядочностью, то родилась отличная эпиграмма, заклеймившая их обоих:
Дорогая Родина,
Чувствуешь ли зуд?
Оба Воеводина
По тебе ползут.
Е. Воеводин просчитался: он ориентировался на прошлое безмолвие, а время наступило другое. Разумеется, он не мог догадаться, что история, в которой он принял участие, положит начало Самиздату — тогда и слова этого еще не было, оно только рождалось (первоначально в чуть иной форме — «Самоиздат»). И разве могли знать тогдашние руководители ленинградского Союза писателей, что войдут в историю благодаря делу Бродского? Прежде всего это относится к поэту Александру Прокофьеву; однако об этом ниже.
1974. Дело Михаила Хейфеца. Молодой историк и писатель обвиняется в том, что написал предисловие к собранию стихов Иосифа Бродского, подготовленного (В. Марамзиным) для Самиздата, и еще в том, что хранил у себя машинописные копии статей, почему-то признанных антисоветскими (например, А. Амальрика). Обвинитель привлек множество свидетелей, более десяти. Среди них начинающего прозаика Валерия Воскобойникова; на Хейфеца донес он. И что же? Даже этот Воскобойников, выступая на суде, взвешивает каждое слово и стремится «сохранить и в подлости осанку благородства». Неизвестно, кто его более страшит — органы безопасности или мировое общественное мнение. Конечно, органы имеют над ним полную власть, от них зависят его договора, публикации, доходы, привилегии; но попасть в передачу Би-Би-Си, в Хронику текущих событий, в газету Ле Монд, а, значит, в газеты многих стран — в качестве прислужника полиции, это для писателя (пусть даже маленького, провинциального, третьестепенного — сам автор так не думает никогда) — страшнее страшного.
Представим себе на месте Брандиса, Воеводина, Воскобойникова одного-единственно-го человека; ведь они все трое — литераторы, все трое «помогали следствию» (так говорят сотрудники органов, поощряя «помощников»), все трое согласились выступить на суде свидетелями обвинения, все трое не гнушались клеветы. Так вот, среднеарифметический свидетель Икс в 1949 году боялся только органов — и не ошибся. В 1963 году он боялся только органов — и ошибся, уже надо было бояться всемирной огласки. В 1974 году он боялся и органов, и Самиздата, и радио, и западной прессы; за двадцать пять лет свидетель Икс присмирел, научился лукавить и прятать концы в воду. Страх перед общественной оглаской еще не пересилил страха перед органами безопасности, но вот что существенно: был один страх, стало два. Два разнонаправленных страха. Изменились времена. Положение свидетеля стало незавидным.
Помните, вы, еще не прошедшие испытаний, вы, которых в кабинетах с дубовыми панелями будут склонять на погромные выступления и которым взамен посулят квартиру, внеочередной автомобиль, кафедру,