Шрифт:
Закладка:
Отдавая должное повседневным уловкам и закоулкам, искусствам жить и выживать, не следует преувеличивать революционную роль повседневного браконьерства. Хотя в переходные эпохи, во времена смуты или революции они и принимают анархический характер, в основном эти практики также традиционны и привычны. Только определенные нарушения возможны и частично легитимированы в данной культуре. Повседневность противоречива: аморфная и неформальная, она тем не менее создает условия для сохранения форм и формальностей, олицетворяя одновременно и спонтанность, и застой.
Повседневность некатастрофична. Она как бы противостоит историческому повествованию о смерти, несчастье и апокалипсисе. Похоже, что у повседневности отсутствует как начало, так и конец. В быту мы не пишем каждый день романов, а в лучшем случае ведем дневник, который чаще всего путано внеисторичен. В этих дневниках драмы нашей жизни не заканчиваются – наподобие того, как это происходит и в мыльных операх, где каждая развязка разветвляется и ведет к новому сюжетному ходу и отсрочивает конец.
Повседневность напоминает одновременно лабиринт Борхеса, который ведет повсюду и никуда, и безвыходный коридор коммуналки, уходящий в бессчетное множество одиночных комнатушек. В этом лабиринте общих мест нет Минотавра, нет героя и нет даже творца-художника в капкане собственного творения. Нить Ариадны не ведет к откровению. Ариадна присоединилась к Пенелопе и открыла курсы вязания.
Давно уже стало общим местом размышление о том, что в России литературные метафоры на протяжении последних двух веков принимались слишком близко к сердцу. В чеховском рассказе «Учитель словесности» географ Ипполитов навязчиво повторяет банальные истины из школьного учебника: «Волга впадает в Каспийское море… Лошади едят овес». Спустя каких-нибудь пятьдесят лет революционер-изобретатель из пьесы Маяковского «Баня» придерживается самых радикальных взглядов насчет подобных клише. На вопрос: «А что, эта чертова Волга все еще впадает в Каспийское море?» – он отвечает: «Да, но она это будет делать недолго». Изобретатель революционного толка призван спасти мир от удушающих клише – однажды и навсегда. И это не просто поэтический прием авангардной литературы. Сталин сделал попытку вмешаться в естественные законы, рассматривая их всего лишь как природные общие места и надеясь повернуть реки вспять и совершить их революционную перестройку. В этом состоял глобальный сталинский проект постройки Беломорканала. Так изучение русских культурных мифов и советской психопатологии помогает обнаружить незримые связи между общими местами личной жизни и общегосударственными мечтами.
Вальтер Беньямин, съездив в Россию в 1926–1927 годах, сказал, что все европейцы должны посмотреть на себя глазами своих соседей. И ничто не может быть целебней для европейского ego, чем увидеть свою страну на карте Советской России, где она представляется «маленькой землей, нервно-изможденной территорией, далеко на Западе». Россия в XVIII—XIX веках и Советский Союз в XX веке стали своего рода лабораторией и экзистенциальным экспериментом для западных путешественников. От побега из России маркиза де Кюстина до мифического «Back in USSR» Битлз. Национальные идеи и мифы также формировались путешественниками и эмигрантами от Петра Толстого до Фонвизина, от Чаадаева до Герцена и позднее Эренбурга. Зеркало другого мира позволяло четче разглядеть свое собственное отражение. Археолог и собиратель культурных мифологий – всегда путешественник, пересекающий государственные и культурные границы, странствующий между интимностью и отстранением.
ЧАСТЬ I
МИФОЛОГИЯ БЫТА
1. БЫТ
«Любовная лодка разбилась о быт». Согласно Роману Якобсону, только русский поэт мог найти такое оправдание самоубийству. В своей статье «О поколении, растратившем своих поэтов», написанной вскоре после смерти Маяковского, Якобсон утверждает, что понятие «быт» непереводимо на европейские языки, так как, по мнению критика, только в русской культуре существовало противостояние быту, воплощенное в понятии бытие22. От философов-символистов до структуралистов русская культура описывалась как культура, основанная на противостоянии быта и бытия, которое в разное время определялось как духовное, поэтическое и революционное. Юрий Лотман и Борис Успенский писали в своих работах 1970-х годов, что в русской культуре отсутствует «промежуточное пространство» – то самое пространство повседневности. Следовательно, понятия «личной жизни», «public sphere», «civil society» (гражданское общество) – все сферы жизни, которые в европейском (французско-английском) контексте были нейтральными, в русском контексте стали ощущаться наигранными, театрализованными и неискренними. Проводя параллель между западным и восточным христианством, Лотман и Успенский отмечают, что в православии отсутствует чистилище и вместе с ним то самое понятие медиации между добром и злом. Но правомерна ли такая модель для описания современной культуры? Соответствует ли подобное «двоемирие» конкретному повседневному опыту современной российской жизни? Или, как предлагает Юрий Лотман в своей последней книге «Культура и взрыв», пришло время пересмотреть бинарные системы и вечные оппозиции быта и бытия?
Быт – это слово общеиндоевропейского происхождения, связанное с обживанием пространства и обитанием человека в мире. Изначально бытом назывался повседневный уклад жизни. Только символисты в конце XIX века, а вслед за ними и революционеры стали использовать «быт» для обозначения царства застоя и рутины, дневной преходящести и отсутствия трансцендентного, будь то духовное, художественное или революционное. Именно этот аспект быта Роман Якобсон считал непереводимым.
Культура Московского царства во многом основывалась на опыте восточнославянского крестьянства. Его особенностью было выживание в непереносимых условиях Севера, среди сплошных лесов, под угрозой постоянных набегов со стороны соседних племен. Отсюда, по мнению Эдварда Кинана, выводилась «сильная тенденция к сохранению статус-кво, неформальность политических властей и стремление к поискам единодушного решения по вопросам, потенциально предполагающим разногласия»23. Такая ментальность направлена не на сохранение некоего традиционного славянского «стиля жизни», а скорее на сохранение жизни вообще. Если бытовые практики олицетворяют общую московскую и, чуть позже, российскую ментальность, выжившую и сохранившуюся несмотря на все войны, восстания и революции, то теории быта, провозглашение войны с рутиной и повседневностью определяют ментальность российской интеллигенции. Западники и славянофилы, романтики и модернисты, эстеты и политические утописты, а также большевики и монархисты оказались вовлеченными в борьбу с бытом. Для многих из них настоящее значение