Шрифт:
Закладка:
Таким образом, диалог, по Бахтину, – как встреча двух «идеологов» – в конечном счете также бессловесен. Само существо общения – это противостояние двух «духов», «бесконечность против бесконечности» [731]; оно осуществляется по преодолении языка. Бахтин всегда допускал в свои концепции это представление о внеязыковом общении, правда, обращался к нему крайне редко, избегая его, видимо, вместе с другими вещами мистического характера. Нечасто в сочинениях Бахтина можно встретить высказывания именно такого рода: «В известной мере можно говорить одними интонациями, сделав словесно выраженную часть речи относительной и заменимой, почти безразличной». Данный поздний фрагмент по сути отсылает к трактату начала 1920-х годов («Проблема содержания…») – к бахтинскому образу строительных лесов, окружающих здание: «Как часто мы употребляем не нужные нам по своему значению слова или повторяем одно и то же слово или фразу только для того, чтобы иметь материального носителя для нужной нам интонации»[732]. Бахтин много писал об интонации речи; учение об интонации – важная составная часть бахтинской «философии языка». Интонация двуприродна, содержа в себе начала звука и смысла; как звуковой феномен, интонация сопровождает звучащую речь, но, принадлежа к духовной глубине речевого высказывания, интонация соприкасается с его смысловым уровнем. Интонация погранична, поскольку причастна сферам звука и духа; бахтинская теория интонации – предел его концепции языка, – предел, все же отчетливо обозначенный и описанный. За интонацией уже – область безмолвия, детально прорабатывать которую Бахтин не собирался.
Сторонник всяческой «прозаичности» (К. Эмерсон, Г. Морсон), Бахтин избегал вторжения в сферы, неприступные для более или менее позитивного опыта. Право же, было бы странно встретить у Бахтина рассуждения о молитвенной исихии или о «безмолвном» общении душ! Однако Бахтин все же думал о ситуации молчания, упоминал молчание в своих трудах. «Мир» молчания Бахтин относил к «логосфере», к действительности, освоенной человеком, и противопоставлял чисто отрицательному понятию «тишины» (в которой «ничто не звучит»[733]). И поскольку среди возможных антропологических феноменов Бахтин реальностью считал исключительно диалог, то его высказывание по поводу молчания («Молчание возможно только в человеческом мире (и только для человека)»[734]) можно было бы раскрыть, перефразировать, заявив, что в молчании протекает некий диалог… Но сам Бахтин не сосредотачивается на проблеме осмысленного диалогического молчания. Если бы он углублялся в нее, он был бы платоником, а не феноменологом. Но то, что в его учении есть не только язык, но и осмысленное молчание, все же важно для понимания типа этого учения. Здесь, кажется, Бахтин сближается с Бубером: как для Бахтина, так и для Бубера высший тип диалога – это диалог безмолвный. Другой тип диалогического учения представлен «грамматической» теорией реальности Розенштока-Хюсси, а также концепцией «Звезды спасения» Розенцвейга: как мы отмечали, для Розенцвейга молчание сопряжено с принципом самости, изолированной индивидуальности, и онтологически соответствует смерти.
В 1920-е годы в центре философии Бахтина находилась личность, точнее сказать, диалог личностей, но осуществляющийся опять-таки в интересах каждого человека. Этой персоналистической интуиции подчинено и учение о языке, представленное книгой о Достоевском. В 1930-е же годы философская идея Бахтина переходит на свою следующую ступень. Выше мы отмечали, что творческий путь Бахтина был развитием, становлением некоего вполне определенного философского воззрения[735]. И в других главах данной книги мы показали фундаментальную трансформацию в 1930-е годы таких ключевых бахтинских понятий, как «авторство» и «форма» [736]. В целом 1930-е годы для Бахтина обозначены практически полным исчезновением из его концепций категорий, так или иначе связанных с личностным началом. Так, в книге о Рабле – так получается по Бахтину – отсутствует фигура автора, и, поэтика Рабле есть не что иное, как полное торжество стихийной, стройной в своей неоформленности жизни: карнавал врывается на страницы книги, ломая все условности, все границы, отделяющие искусство от действительности. В эстетике Бахтина 1930-х годов нет автора и, соответственно, нет и героя как личности.
При этом не надо думать, что эти вещи относятся к одной лишь эстетической сфере. Эстетика – не обособленная область бахтинского учения. Роман мыслился Бахтиным как такая художественная форма, в которой искусство бытийственно отождествляется с жизненной действительностью. Роман – это искомое бахтинской философии, стремящейся к преодолению пропасти между культурой и жизнью. Поэтому говоря о романе (особенно это касается идей Бахтина 1930-х годов), Бахтин говорит о реальном мире. Роман, по Бахтину, – это, в сущности, бытийственно адекватная проекция жизни на плоскость культуры, ценностного мира. Потому те представления Бахтина о языке и бытии, которые у него развиваются в границах теории романа, вполне правомерно сравнивать с таковыми же западных диалогистов: последние имеют в виду действительность – но и для Бахтина мир романа теснейшим образом, бытийственно сопряжен со своей живой современностью[737]. Вся игра философской мысли Бахтина происходила между двумя полюсами – искусством (и, шире, культурой как ценностным миром) и жизненной действительностью; при этом целью Бахтина было сближение этих полюсов, и – здесь уже, быть может, под давлением обстоятельств[738] – отчетливее проработанным у него оказался полюс искусства. Это и вводит в заблуждение, побуждает считать, что Бахтина занимала одна эстетика словесного творчества, романная поэтика и т. д. Но роман для Бахтина – практически синоним живой жизни; потому его представления о романном слове и романном мире, быть может, с самыми незначительными оговорками переносимы на язык и мир действительные[739].
Если в 1920-е годы мир виделся Бахтину в его личностном плюрализме – хотя и некоем нравственном целом, но осуществляющемся во имя каждой личности, имеющем как раз в ней цель своего бытия – то в 1930-е годы основной бахтинской категорией делается социум, личность же в этой новой картине мира оказывается всецело подчиненной социальной общности. Победа «социологической» идеи проявилась в исчезновении из бахтинской общей эстетики «автора» и «героя». Как же она, эта победа, сказалась в философии языка и диалога? Чтобы ответить на этот вопрос, надо обратиться к знаменитым работа Бахтина 1930-х годов о романе. Действительно, что нового вносят они в концепцию языка и диалога книги о Достоевском?
Самое общее, что мы можем сказать в связи с данными работами, это то, что язык в бахтинской онтологии 1930-х годов полностью вытесняет все прочие бытийственные реальности, что мир в ней становится языковым миром, что личность полностью овнешняется, феноменализируется, без остатка выводится в план языка. В книге о Достоевском основными участниками бытия-события были два духа – Я и Ты[740]; в теории романа 1930-х годов – два языка, каждый из которых имеет не личностную, а социальную природу.