Шрифт:
Закладка:
— Когда я кончил свою войну, то думал, что отвоевали и за детей, и за внуков. А оно выходит, что не добили мы ее тогда. Не добили… Вспыхивает она пожаром то тут, то там и уносит молодые жизни… Эх, люди, люди… Какую же беду надо пережить, чтобы вы прозрели? Да я на ней насмотрелся, что хватит на три моих жизни. Какие драмы и трагедии разыгрывались… Человек умирает, а ему бы жить да жить… И ничем не остановишь эту смерть, ничем не заступишь… Обрывается жизнь… Хоть криком кричи. Обрывается, и все…
Расскажу про такой случай. Я уже говорил, нас на Мамаевом кургане бомбили нещадно. Не было дня, чтобы не засыпали бомбами. Налетали самолеты табунами и ходили прямо по головам. Такое у них превосходство в воздухе было, что немецких летит десятка три, а наших всего пять-шесть. И наши не отворачивали, а кидались в самую гущу. Гибли, конечно, но и немцев сбивали. Да еще как.
И вот прямо над курганом был такой неравный бой. Посбивали наших «мессера». Прямо по два-три наваливаются на одного и жгут. Мы из окопов смотрим, слезы давят, а сделать ничего не можем. А один наш «ястребок» такую им карусель устроил, такую карусель… То упадет до земли, будто его сбили, то взмоет вверх и налетает на них, как молодой кочет. Ну, а тут, видно, боезапас у него кончился. Он и пошел прямо в лоб. И клюнул его. Полетели они вниз оба, разваливаются. Выпал из одного летчик. И несет парашют на нейтральную полосу между нашими и немецкими окопами. Видим, летчик приземлился ближе к нашим позициям и побежал. А кто-то крикнул: «Сволочь, фашист. Уйдет!»
Выскочил капитан из окопа: «Ух ты, фашист!» — и выстрелил в летчика из пистолета. Тот упал. Подбежали мы. Расстегнули молнию на груди комбинезона… Смотрим, форма наша… А на гимнастерке три ордена Красного Знамени…
Иван Порфирьевич пораженно умолкает, будто только сейчас произошла эта страшная ошибка. Беззвучно шевелятся его губы. Взгляд блуждающий, просящий защиты или хотя бы объяснения случившемуся. И, не дождавшись ни того ни другого, Иван Порфирьевич упавшим голосом произносит:
— Война. Вой-н-а-а. И ничего тут не поделаешь… Виною всему она… Тот капитан уже не жилец. Ему ж надо пережить такое…
Отправили капитана в штаб дивизии. Что там с ним — не знаю. А человека уже нет… И того летчика-героя и нашего капитана, потому что жить с таким грехом на душе… Я только посмотрел на его лицо, когда уводили, и понял… Сам смерти будет искать… А ее, этой смерти, ой сколько много еще оставалось до конца войны, ой много…
Мы долго молчим, не зная, о чем после этого можно говорить и нужно ли говорить вообще. Но Иван Порфирьевич находит в себе силы и продолжает:
— На той войне я видел такое, что и рассказывать-то нельзя.
— Не поверят?
— Нет, просто нельзя… Нельзя про такое людям знать…
Он вновь печально умолкает, кажется, что сейчас самое время оторвать его от грустных мыслей разговором, который давно не дает мне покоя.
— Иван Порфирьевич, у меня есть дневник немецкого офицера 79-й пехотной дивизии. Она воевала против вашей части. Знаете, там описываются те же места, где были ваши позиции. И белые дома, про какие вы рассказывали, и дорога… И вот еще какое совпадение: вы почти в один день с этим офицером закончили войну в Сталинграде. Вас ранило девятнадцатого января?
— Да, — насторожился Русакович, — девятнадцатого.
— А его запись обрывается пятнадцатого. И он собирается со своим взводом отбивать у русских позицию, которую у них вы заняли…
— В середине января они уже ничего не могли отбить. А вот сопротивлялись еще сильно. Румыны сдавались в плен, а немцы, как смертники, держались… По крайней мере, те, какие были перед нами. Вот из этой же семьдесят девятой дивизии… Стой, а что, он пишет и про белые дома, и про шоссейную дорогу?
— Да, пишет…
— А ну, давайте посмотрим, где они сидели в середине января. Может быть, действительно мы на их позиции наступали. Еще не хватало, чтобы этот немец меня чуть жизни не лишил. А ведь и правда, кажется, какой-то офицер гранатой запустил в меня. Хотя я его и плохо успел разглядеть. Они все к тому времени были друг на дружку похожи. Понамотали на себя черт знает чего… А как он, этот дневник, к вам попал? — Иван Порфирьевич листает страницы книги, где опубликован дневник. — Он что, с того времени, с зимы сорок третьего?
— Да, с того. А передала мне его журналистка ТАСС Татьяна Сергеевна Смирнова, которая была в то время военной переводчицей политотдела 62-й армии. Как видите, дневник публиковался, но его хозяин не откликнулся…
Иван Порфирьевич посмотрел на меня:
— А вы думаете, он жив?
— Точных свидетельств, что он погиб, нет. Дневник могли найти в вещмешке, его мог потерять хозяин.
— Да, — подтверждает Русакович, — в той ситуации, которая сложилась к середине января в районе заводов и Мамаева кургана, в окружении, у немцев все могло быть. И все же этот офицер, наверное, погиб…
Иван Порфирьевич продолжает листать дневник и замечает:
— О, да он на Сталинградский фронт попал позже меня. Только 21 октября.
— А до этого, — говорю я, — прошел через Киев, Харьков, Оскол, Чир. Попав в Сталинград, он жалуется, что бои за город идут дольше, чем за всю Францию.
— Стреляная птица. Войну начал с осени 1939 года, прошел всю Европу… — Просматривая записи, Русакович замечает: — Убежденный фашист. Гляди, что он пишет: «Нам нельзя распускать нервы! Поражения Германии нельзя допустить… Нам нужно защищать нашу Германию от русских!» Это на Волге-то?
— Нет, он не фашист. Там, в дневнике, есть место, где он говорит, что не разделяет взглядов национал-социалистов… считает их «неправильными».
— А как же это понимать? Трехсоттысячная армия в окружении гибнет, а ему нравится решение Гитлера не уходить из Сталинграда. Глядите, что он записывает: «В этом Адольф мне нравится. Зачем уступать столь важное место, когда мы его почти уже прочно взяли в свои руки».
— Да. Но он к этому времени еще не прозрел. Вы посмотрите его последние записи: «Когда поразмыслишь о войне, приходишь к печальному выводу: ведется она лишь для немногих. Как это всегда бывает, бедные должны проливать кровь за богачей».
И вот еще. 14 декабря он записывает: «Я слишком впал в унынье, снова очень печален… Мучает мысль, что