Шрифт:
Закладка:
Шесть месяцев тянулось следствие надо мной, и из них почти четыре месяца терзал меня Коваленко. «Органы» никогда не ошибались.
«Оставь надежду, всяк сюда входящий»… Так, если верить Данте, написано на вратах ада.
И только подумать, что накануне ареста я собирался вступить в партию! Серьезно к этому готовился.
17
Бутырская тюрьма, куда меня теперь перевезли, после Лефортовской показалась мне домом отдыха. Сюда попадали люди, уже прошедшие следствие, дожидавшиеся заочного суда над собой и отправки в этап, и поэтому режим был гораздо мягче.
Я попал в огромную круглую камеру, вернее, зал, где находилось не менее сотни подневольных постояльцев, количество которых не убывало, хотя состав все время менялся – уводили одних, приводили других им на смену. Было шумно, оживленно и даже по-своему интересно. Громадное зарешеченное окно зияло выбитыми (вероятно, от бомбежек) стеклами, в залу залетал снег, но тем не менее от людской скученности здесь было тепло. К счастью, моя койка находилась далеко, почти у входной двери.
Первые дни, попав в Бутырку, я только спал – благо здесь разрешалось спать днем. Спал, наверное, двадцать два часа в сутки. Койки представляли собой железные рамы, одним торцевым концом прикрепленные к стене, на них был натянут брезент. Днем они поднимались вверх, к стене, на ночь опускались на подставленную под другой конец скамейку. Я просыпался утром в шесть часов, как и все, по сигналу общего подъема, мылся, получал свою пайку и баланду, завтракал, выжидал окончания уборки камеры, тогда опускал поднятую к стене койку и заваливался на нее вплоть до обеда. Пообедав, снова ложился спать до ужина. Ужинал и засыпал уже на всю ночь, до следующего утра. Отсыпался после Коваленко.
Пестрый народ населял круглую камеру – и военный, и штатский. Одних полковников я насчитал четверых, не говоря уже о майорах, капитанах, разных лейтенантах и сержантах. Среди них с изумлением обнаружил полковника Голубева. В 39–40-м годах он регулярно помещал в «Правде» и в «Красной звезде» большие «подвальные» обзоры военных действий на Западе – Гитлер еще завоевывал Европу. Я читал их не без интереса. Как-то он сделал доклад на эту тему у нас, в Доме литераторов, я был на докладе.
Сейчас полковник Голубев, со снятыми погонами, целые дни молча и угрюмо шагал по камере из конца в конец, заложив руки за спину. Неизвестно, за что он сидел – я не подошел к нему, не хотел напомнить прошлое.
Был здесь литовский ксендз – тощий, жалкий, от худосочия болеющий фурункулезом. Если кто-нибудь получал передачу, он подходил к счастливчику и просил с нищенской улыбкой:
– Бедному иностранцу, пожалуйста.
Почти всегда ему давали что-нибудь, и он ел с жадностью.
Было двое югославов, как их называли другие, братьев, как они называли себя сами. В действительности они не были ни югославами, ни братьями. Дети белых эмигрантов, мирно жили оба в Белграде и занимались какой-то мелкой коммерцией. Когда началась Отечественная война и на советские земли вломились немецкие танковые армады, оба почувствовали себя русскими и решили, наивные юноши, в рядах Красной армии защищать мачеху-Россию. Приехав в расположение германских войск в качестве поставщиков для гитлеровских войск, оба идеалиста сумели перебраться через линию фронта. Они явились к нашему командованию и заявили о своем желании сражаться за Россию. Их похвалили за патриотические чувства и посадили в полевую тюрьму как изменников и шпионов. Железная логика «органов».
Они были архаичны и очень трогательны, двое этих юношей, похожие на чеховских интеллигентов: бледные, с молодыми черными бородками, тихие, кроткие, по-братски заботящиеся друг о друге. Получив утром свои пайки, в том случае если это были высоко ценимые в тюрьме горбушки, мякиш они съедали тут же, а корки, представляющие собой нечто вроде коробочек, оставляли на обед. В обед же лакомились: выбранной из баланды капустой начиняли хлебные корочки и так ели. Пирог с капустой!
Был Никола-Князь, медвежатник, специалист по ограблению сейфов и несгораемых касс, – высшая квалификация в преступном мире. Речь о Николе-Князе впереди.
Часто поздним зимним вечером, когда после отбоя улеглись уже спать, в коридоре вдруг слышался шумный топот, дверь широко раскрывалась, и в камеру с гамом вваливалась орава солдатских шинелей, сразу человек двадцать-тридцать. Начинались поиски свободных коек, споры, ругань, все просыпались – было уже не до сна.
– Откуда, ребята?
– Парашютисты!
То были шпионы и диверсанты, которых на самолетах забрасывали немцы к нам, в глубокий тыл. Формировались они из русских военнопленных. История такого парашютиста было весьма стандартной. Красная армия, плен, немецкий лагерь смерти, краткосрочные шпионско-диверсионные курсы – шли туда ради спасения жизни. Девяносто пять процентов ребят поступали на курсы с целью вернуться таким способом в ряды Советской армии. Приземлившись ночью где-нибудь в лесу под Костромой и выбравшись из лямок парашюта, они спокойно дожидались утра, а тогда шли в правление ближайшего колхоза. «Принимайте гостей. Мы немецкие парашютисты».
Но попадались иногда среди них и такие, которые во время облавы в лесу отстреливались до последнего патрона.
Финал для тех и для других был один и тот же: 15–20 лет, спецлагерь, советская каторга.
Гитлеровское командование знало, конечно, ненадежность своих шпионских кадров, но руководилось определенным практическим расчетом. Если только пять процентов заброшенных в советские тылы будут добросовестно работать на новых хозяев, то и этого достаточно.
А забрасывали немцы своих шпионов пачками – в этом собственными глазами я мог убедиться. Пробудет такая партия у нас в камере три-четыре дня, уведут ее в этап, а чуть ли не на следующий день, вернее, ночь опять с топотом, шумом и гамом вваливается новая партия парашютистов.
Время шло. Пока где-то таинственные, неизвестные вершители судеб, механически штампуя приговоры, решали наши судьбы, я душой и телом отдыхал от лефортовских допросов и постепенно приходил в себя – более или менее. Возвращался писательский интерес к окружающему потустороннему миру, к новым для меня людям, в среду которых бросила судьба.
Тюрьма, где теперь находился, была старой политической тюрьмой, знакомой многим революционерам царского времени. Может быть, это легенда, но говорили в камере, будто на территории Бутырок сохранилась башня, в которой сидел Пугачев.
Среди разномастного, набитого в камеру арестантского народа спокойно расхаживал, поглядывая на всех странными, как будто остановившимися, водянисто-голубыми глазами невысокий, щуплый на вид паренек с темными усиками, похожий на молодого французика. Одет был французик в потрепанную и помятую солдатскую шинель. Звали его Виктором. Я поинтересовался его специальностью.
– Техник-нормировщик, – ответил Виктор и почему-то усмехнулся, покручивая усики.
Техником-нормировщиком, выяснилось позже, сделался он, когда сидел в лагере,