Шрифт:
Закладка:
«Матушка в своем репертуаре, — сказала моя мама. — Лишь бы во что-нибудь играть: в счастливую старость, например».
А мы как раз с Мишаней собирались в Гурзуф, и с мамой, конечно, напряженка. Нудит и нудит, а у меня экзамены, две ночи не спала, и уже вещи собраны, а у нее, видите ли, сомнения… В общем, поцапались на нервной почве. А у меня и у самой, кстати, сомнения… Хлопнула дверью, сижу рыдаю на скамейке, а Мишаня, во-первых, билеты не взял, деньги ему задержали, во-вторых — вообще с работы не отпускают, должен дежурить. Отступать некуда, ушла с чемоданом. Ну переночевали мы в общежитии, я говорю — поехали к бабуле на дачу, посмотришь — если тебе там понравится… А про себя думаю — если он ей понравится…
И вот мы приезжаем, идем не спеша с электрички, еще на травке повалялись, я его подготовила, что Багира у нас с характером, можешь хоть сегодня уехать, я не обижусь. Приходим — а там нет никого. На флигеле замок висит, ключ, правда, рядом под камушком, а в самой даче какие-то чужие дети телевизор смотрят. Бегаем по соседям. Говорят — видели сегодня, она у дяди Васи в гараже старую «Волгу» чинит. Побежали туда. Я про эту машину и забыла, думала, она ее давно на запчасти продала. А у дяди Васи глухой забор, и самого его нет, соседка видела — уехал на авторынок. Бегаю, кричу: «Багира, Багира!» Старый гараж в глубине участка, а новый — кирпичный, и ворота железные — крепость! А у меня уже какое-то предчувствие, сердце в пятки… Я такая трусиха оказалась! Я даже не смотрела, как они ее из гаража вынимали. Когда дядя Вася вернулся. А я бегала — «скорую» вызывала. Но они ее до «скорой» как-то откачали. Мужики все-таки: Мишаня санитаром работал, дядя Вася в пожарной охране служил. Видела только, как они ее на раскладушке в дом отнесли, к дяде Васе.
А когда я к ней вошла вечером, она лежит — вся зеленая, отворачивается, слезы на глазах, и первое, что сказала: «Не говори маме, ладно?» И все просила: «Не смотри на меня, я страшная, вот теперь возись со мной…» И с такой укоризной посмотрела — мол, зачем вы явились, нарушили мои планы? Она никаких записок не оставила, только в гараже нашли бумажку, успела нацарапать карандашом — «Я сама. Прости, Вася». Значит, вспомнила, в последний момент, что его станут таскать в милицию. Значит, в здравом уме и твердой памяти она это сделала. Наверно, давно задумала, а тут случай удобный подвернулся. Я у нее не спрашивала, все и так слишком ясно. «Ну и как там, бабуль, на том свете?» — я старалась все в шутку перевести. Она говорит: «Ничего там, муть какая-то. Только маме не говори…»
Мы решили от всех скрывать, дядю Васю попросили, чтоб — никому, а то по поселку разнесется, зачем это надо? Сказали — просто бабуля отравилась чем-то, пришлось «скорую» вызывать. А снимал у нее дачу как бы друг и соратник, любимый аспирант еще деда Вити, но сам он куда-то за границу умотал, а поселил там ребенка с тещей, которая оказалась уже бывшей тещей. Такая мелочная, плаксивая баба, все у нее болело, сплошной склероз. И денег они не платили, а Багира стеснялась требовать, почему-то чувствовала себя перед этой Аллой Ивановной виноватой: она как бы богатая, а они как бы бедные, хотя на самом деле все наоборот. Думаю, что это и было последней каплей. Пианино! Они в ее закрытую комнату попросились, ребенку же надо гаммы играть. Она с тех пор вообще в дом избегала входить. Тетку эту хитрую видеть не могла.
Первую ночь мы с Мишаней вообще не спали — наговорились на всю оставшуюся жизнь, в ее флигеле с электрокамином. Меня всю трясло, а Мишаня такой был спокойный… Все познания про суицид выложил, как по учебнику. Что старухи это часто повторяют, если уж задумали. Она ж ему вообще чужая, а я все вспомнила — как мы ее не понимали, как она вдруг превратилась в старуху…
У нее подруга, самая-самая, со студенческих лет, умирала в хосписе, и Багира ее навещала, а потом, как эту Галку похоронили, к нам после поминок заехала. Сильно выпивши, даже качалась, и все говорила, говорила не могла остановиться. Мать на нее прикрикнула: «Угомонись!», уложила спать, а она спать не могла, ходила как привидение, бормотала сама себе: «На меня кричать нельзя, мне семьдесят лет скоро — будет ли! Имейте почтение…» И «бу-бу-бу… дураки!» — какие-то слова из нее вырывались, мне страшно стало, и утром — она к врачу записалась, но не пошла, сразу на электричку: «От меня водкой разит, и страховой полис надо менять, ну их к лешему, не дадут спокойно умереть…» Я даже на электричку не пошла ее провожать, ненавидела эти разговоры похоронные. Она про самоубийства любила читать, особенно про поэтов и про женщин, от Марины Цветаевой до Юлии Друниной. Как будто примеривалась. «Жаль, — говорила, — я не из этой породы, я люблю эту тухлую жизнь, не надеясь, что это взаимно». Кривляться стала, вроде как в детство впадает: «Утречком, за молочком, с бидончиком, с палочкой, закутаюсь, без зубов, шамкаю — никто и не узнает…» Трудно ей там было первую зиму зимовать.
Все это я Мишане рассказала, какие мы нечуткие были, не замечали в суете сует, что с бабкой что-то делается. Говорю ему — уезжай, она тебя еще стесняться будет, я сама ее окружу вниманием. У нас же