Шрифт:
Закладка:
13-го числа вся императорская фамилия в первый раз поехала в Михайловский замок для того, чтобы, согласно обычаю, собраться у тела. Императрица-мать не хотела до тех пор видеть генерала Беннигсена[272], но в этот день я сам заметил, что, уходя, она опиралась на его руку, когда сходила с лестницы. Этот человек обладал непостижимым искусством представлять почти невинным своё участие в заговоре.
Тело Павла было набальзамировано, и, так как всей этой операцией распоряжался ст. сов. Гриве, я обязан ему подробным отчётом во всём, что он заметил. На теле были многие следы насилия. Широкая полоса кругом шеи, сильный подтёк на виске (от удара, нанесённого Аргамаковым, или, как говорят другие, Николаем Зубовым, посредством рукоятки пистолета), красное пятно на боку, но ни одной раны острым орудием, как полагали сначала; два красные шрама на обоих ляжках, — вероятно, его сильно прижали к письменному столу; на коленях и далеко около них значительные повреждения, которые доказывают, что его заставили встать на колени, чтобы легче задушить. Кроме того, всё тело вообще покрыто было небольшими подтёками; они, вероятно, произошли от ударов, нанесённых уже после смерти.
Когда Павел выставлен был на парадной постели[273], на нём был широкий галстук, а шляпа надвинута была на лицо[274]. Таким образом прикрыты были и красная полоса вокруг шеи, и шишка на виске. Сверх того, приняты были меры, чтобы народ, проходя перед телом, мог его видеть только в некотором отдалении. Мне показалось, что его нарумянили и набелили, дабы на посиневшем лице сделать менее заметными следы задушения; ибо, хотя каждый знал, какой смертью умер император, но открыто говорили только об апоплексическом ударе, и сам Александр, как уверяют, долго полагал, что испуг убил его отца.
Если бы покушение не удалось, пострадали бы не одни исполнители, но и многие другие, которые, только зная о существовании заговора, по легкомыслию слишком рано этим хвастали. Один офицер, который в эту ночь находился в весёлом обществе, налил себе в 12 часов бокал вина и пил за здоровье нового императора. В другом доме камергер Загряжский в 12 часов вынул из кармана часы и сказал присутствовавшим: «Messieurs, je vous annonce qu’il n’y a plus d’empereur Paul»[275].
Мне остаётся ещё рассказать о впечатлении, которое это столь же ужасное, сколь неожиданное происшествие произвело на всех жителей Петербурга.
Рано поутру, на рассвете, царствовала мёртвая тишина. Передавали друг другу на ухо, что что-то случилось, но не знали, что именно, или, вернее, никто не решался громко сказать, что государь скончался, потому что, если бы он был ещё жив, одно это слово, тотчас пересказанное, могло бы погубить.
Я сам встал на рассвете. Квартира моя была в Кушелевом доме на большой площади, прямо напротив Зимнего дворца. Я подошёл к окну и в первую четверть часа видел, как войска проходили через площадь в разных направлениях. Это меня не удивило; я думал, что назначено было учение, как это часто бывало. Вскоре после того пришёл мой парикмахер. Его, видимо, тяготила какая-то тайна. Я едва успел присесть, как он шёпотом спросил меня, знаю ли я, что государя отвезли в Шлиссельбург или даже что он умер. Эти смелые слова меня испугали; я приказал ему молчать и сказал, что хочу притвориться, будто ничего не слышал от него. Но он стал меня уверять, что наверное произошло что-то важное, потому что сам видел, как в 12 часов ночи гвардия прошла по Миллионной мимо его квартиры.
Я был взволнован; тотчас приказал подать экипаж и поехал в Михайловский замок. Дорогой, хотя и было довольно далеко, я ничего не заметил; народ был ещё спокоен; на улицах, как обыкновенно, были прохожие. Но уже издали, у ворот, которые ведут во дворец и где обыкновенно стояли два часовых, я заметил целую роту под ружьём. Это было мне верным знаком, что произошло что-то необыкновенное. Я хотел, как всегда, въехать в ворота, но меня не пропустили и объявили, что дозволен проезд одним только придворным экипажам. Сначала я сослался на повеление государя, которое ставило мне в обязанность находиться каждое утро во дворце. Офицер пожал плечами. Я стал ему доказывать, что карета моя придворная, потому что поставлялась от двора. Но он мне объяснил, что покуда под названием «придворный экипаж» следует подразумевать только такие кареты, у которых на дверцах императорский герб, а у моей кареты этого герба не было. «Для чего всё это?» — спросил я наконец в недоумении. Он снова пожал плечами и замолчал.
Через несколько часов вход во дворец был свободен, и я поспешил к обер-гофмаршалу; но его нельзя было видеть. Через канцелярского чиновника я наконец получил первые достоверные сведения.
Ослеплённая чернь предалась самой необузданной радости. Люди, друг другу вовсе незнакомые, обнимались на улицах и друг друга поздравляли. Зеленщики, продававшие свой товар по домам, поздравляли «с переменою»[276], подобно тому, как они обыкновенно поздравляют с большими праздниками. Почтосодержатели на Московской дороге отправляли курьеров даром. Но многие спрашивали с боязнью: «Да точно ли он умер?» Кто-то даже требовал, чтобы ему сказали, набальзамировано ли уже тело; только когда его в том уверили, он глубоко вздохнул и сказал: «Слава Богу»[277].
Даже люди, которые не имели повода жаловаться на Павла и получили от него одни только благодеяния, были в таком же настроении. «Eh bien, — спросил мимоходом князь Зубов у генерала Клингера, — qu’est се qu’on dit du changement?» — «Mon prince, — отвечал Клингер, в противность стольким прямодушным и твёрдым правилам в его сочинениях, — on dit que vous avez etc un des Romains».
Около полудня я поехал к графу Палену без всякого дела, с единственной целью в его приёмной делать наблюдения над людьми, и, прежде всего, над ним самим. Его не было дома. Мы долго ждали. Наконец он приехал: волосы его были в беспорядке, но выражение лица было весёлое и открытое.
Вечером у меня собралось небольшое общество. Мы стояли кружком посреди комнаты и болтали. Между тем почти совсем стемнело.