Шрифт:
Закладка:
Проронил только, что мне было бы стыдно в этом признаться.
Я держал в ладонях его лицо, он держал в ладонях мое лицо, жесты были похожими, но намерения наши, кажется, разминулись; возможно, что о стыде я все же вслух не сказал, только чувствовал, что, произнеси я то самое слово, мне действительно пришлось бы стыдиться, потому что при его холодном рассудке, заключающем все в иронические скобки улыбки, единственным ответом на это могла быть его неизменная, невыносимо очаровательная ухмылка, и тогда я своим стыдом разрушил бы то, что ни в коем случае не должно было в этот момент быть разрушено, я лишил бы свои ладони ощущения теплоты и мягкости его кожи, потрескивания щетинок под кончиком пальца, что мне особенно нравилось, хотя в первый вечер ощущение это пробудило во мне протест, испуганное отторжение чего-то неуловимо знакомого – и в то же время соблазн переступить с помощью его мужского лица грань, разделяющую грубость и мягкость, припасть ртом ко рту, как и мой, тоже окруженному щетинками, ощутить в нем того же рода силу, которую я отдаю ему, взамен получая словно бы не его силу, но свою собственную, «это рот моего отца! почему?» – вскричал кто-то моим голосом в тот наш первый вечер, когда он прильнул губами к моим губам и послышалось, как щетина двух подбородков соприкоснулась, щетина отца коснулась шелковистой кожи моего позабытого детства! и я с упоением погрузился в тошнотворное ощущение любви и ненависти к себе; да, я теперь ясно вижу, как мы умолкли, хотя сами и не заметили, что это уже не слова, я чувствовал, что мне дорого это оставленное позади самоотвращение, дорого потому, что с ним вместе я как бы освободился ото всего, что меня ужасало и мучило, я буквально перешагнул через труп отца, наконец смог простить его, хотя не вполне был уверен, кто же из них двоих был моим настоящим отцом, я очистился, и оба они теперь стояли рядом, почти сливаясь, а в комнате стояла уже настоящая тишина, потому что теперь разговаривали тела, но в ушах еще осыпались остатки низвергнутых друг на друга слов, ведь мозгу необходимо время, чтобы, перемолов, разнести прозвучавшее по извилинам, разложить все, что стоит хранить, по своим местам, по коробочкам и корзинкам, по шкатулочкам, по кассетам, просторным отсекам и разным клетушкам, а когда лихорадочная работа по сортировке уже закончена, то в ушах все еще шелестят и трепещут обрывки, которым по каким-то причинам не нашлось места в большой кладовой нашего восприятия, и удивительным образом это всегда самые несущественные детали, как, например, какая-то французская смерть, не имеющая никакого смысла; а тот жест, которым я притянул к себе его голову, обхватив подбородок ладонями и еле касаясь пальцами кожи лица, был не чем иным, как неосознанно примененным средством для достижения какой-то не совсем ясной цели; ни один из нас не в силах был продолжать говорить, хотя только что он говорил без умолку и при этом ни на мгновенье не отпускал мой взгляд, как будто нашел в нем надежную точку, на которую мог опереться, но все же не просто смотрел на меня, или если смотрел, то смотрел как на некий предмет, позволявший ему отступить в себя, туда, куда он, видимо, не рискнул бы отправиться в одиночку, но это его отступление позволяло и мне проникнуть в ту сферу, куда я иначе попасть не мог, и чем дольше фиксировался его взгляд на моем, чем больше я становился в его глазах предметом, тем дальше он мог отступить, и я должен был быть начеку, чтобы не отставать от него, и поскольку я был вместе с ним, он спокойно, со все более мягкой улыбкой и строя все более трезвые и холодные пространные фразы, мог обратиться к подлинному своему предмету – к своим мыслям, воспоминаниям, к своему, скажем прямо! полному одиночеству, которое порождает само существование тела, живой формы, пребывающей в мертвом пространстве! и так продолжалось, пока холодность и улыбка не отодвинули его от истории его тела настолько, чтобы он смог увидеть подробности этой истории, по сути, моими глазами – отсюда, возможно, и благодарность, за то, что хоть на мгновенье он ощутил, как мертвое пространство воспринимает живую форму, ибо этим пространством был я, переживающий редкое ощущение своей слитности с внешним миром; отсюда и влага в глазах, не настолько обильная, чтобы застрявшая между век слезинка смогла скатиться, но достаточная, чтобы увидеть меня как в тумане, чтобы размылось все, что ему представилось, и чтобы, смущенный этой физической переменой, он вернулся из внутренних далей ко мне и я из предмета превратился опять в человека, в себя, и так же стремительно, как вернулся он, я тоже покинул его глаза, не без страха, боясь что-то потерять, то, что только что получил; колени мои сжимали его колено, я чуть подался вперед, чтобы обхватить руками его лицо, в то время как его колени сжимали мое, и он тоже, слегка наклонившись, взял в ладони мое лицо.
Обхватить.
И вообще осязать, касаться.
Иногда мы слушали музыку, или он что-нибудь читал мне, или я читал ему стихи венгерских поэтов, желая, чтобы он их прочувствовал, понял, стремясь как бы доказать, что существует язык, на котором я тоже могу говорить свободно и довольно прилично выражать свои мысли, что его забавляло, он смеялся и даже разевал рот, как ребенок, которому показывают незнакомую игрушку, я чувствовал себя легко и свободно как в одежде, так и обнаженным, мы засыпали в обнимку на диване в сумеречной прихожей, тем временем постепенно темнело, и вот опять зимний вечер, и мы зажигаем свечи, задергиваем шторы, чтобы, устроившись друг против друга, снова сидеть до полуночи или до рассвета, когда комната начинает уже остывать, мирно тикают на стене часы, дымят, догорая, свечи, мы держим в руках изящно отполированные бокалы с густым красным болгарским вином; и об этих часах, днях, неделях, которые незаметно перенесли нас из осени в зиму, когда от тополя остался только кружевной каркас, утопающий по утрам в белесых туманах, рассказать так же трудно, как ответить на тот вопрос, по какому, собственно, праву я включаю чувства другого человека в эти якобы общие воспоминания, на каком основании утверждаю, что с нами произошло то-то и то-то,