Шрифт:
Закладка:
Если про пистолет Черкасов честно признавал, что стащил его по мальчишеской дури, то патроны имели вполне практическое назначение. У кого-то из коллег Черкасова имелся автомат Калашникова, с которым тот и охотился на сайгаков во время командировок в степи.
Дело было мелкое, но «антисоветчика» КГБ миловать не собирался. Черкасова признали невменяемым и отправили в областную больницу в Самару, где он пробыл год. Вышел оттуда уже «недочеловеком». Со второй группой инвалидности, с которой на работу не брали — и мизерной пенсией. Поэтому, когда он познакомился с Яниным, то легко согласился присоединиться к нему в побеге. Тем более что Черкасов был изобретатель и имел какие-то, как он утверждал, полезные проекты, на которых в СССР заработал бы разве что копейки.
В Первом отделении сидел еще один изобретатель — инженер из Мордовии. Как и Черкасов, он тоже придумал какой-то супердвигатель внутреннего сгорания, так что на прогулках два креативных ума ожесточенно спорили, чье изобретение дает больший КПД. Двигатели внутреннего сгорания в психиатрической тюрьме интересовали меня менее всего, так что их дискуссии я слушал вполуха. Правда, позднее случайно выяснил, что Черкасов «изобрел велосипед»: его новшество было уже давно известно и использовалось на Западе.
Врачом Черкасова была та же Петухова — Идрисов, как будто предвидя перестройку, предусмотрительно отправлял политических в «клиенты» ей. Петухова назначила Черкасову 50 миллиграммов галоперидола, это была большая доза, переносил ее Черкасов плохо. Таблетки он старался не пить, но ему специально высыпали пол горсти таблеток мелкой дозировки. Так Черкасову оставалось только размазать их по нёбу, чтобы хоть как-то уменьшить количество яда, проникавшего в организм. Периодически Черкасов жаловался на сердце, но на такие вещи Петухова внимания не обращала.
Она вызвала меня через три дня после первой «беседы», когда я, пусть не совсем, но пришел в себя. На этот раз допрос проходил уже серьезно. Никакого психиатрического содержания беседа не имела — все вопросы касались только уголовного дела и политики. Со стороны мизансцена должна была выглядеть чуть сюрреалистично. Женщина в белом халате спрашивала одетого в лохмотья, вымученного зэка о его политических убеждениях, отношении к советской власти, мотивах политической деятельности и — стандартный психиатрический вопрос — планах на будущее. Уверен, что ни Фрейд, ни Юнг не поняли бы из этой «беседы психиатра» ни одного слова. А в это время из коридора еще доносились стенания какого-то зэка, которого скрутило после лекарств.
Всю беседу я юлил, нес чушь и придумывал какие-то обтекаемые формулировки, которые можно было трактовать в любую сторону. Однако, как было видно по реакции Петуховой, она понимала их вполне однозначно. Я вернулся в камеру весь в поту, ожидая самого худшего.
Оно и наступило на следующее утро — вместе с медсестрой и ее лоточком лекарств. Петухова выписала мне большую дозу французского нейролептика мажептила и еще на ночь дозу аминазина.
Действие мажептила началось незаметно, но уже через пару часов. Как обычно, нас вывели на прогулку, возвращаться в полуподвальное отделение нужно было, спустившись по нескольким ступенькам. Подойдя к ним, я вдруг обнаружил, что не могу шагнуть — ноги не гнулись в коленях. Кое-как, боком, я все же смог это сделать. В камере лег на койку — но тут же снова встал: во всем теле чувствовался непонятный дискомфорт.
Все время казалось, что тело занимает какую-то неудобную позу и просто надо сменить ее или встать. Тогда неудобство пропадало — и тут же возвращалось, стоило только перестать двигаться. Это неудобство — как его называли, неусидчивость — вроде бы исчезало при ходьбе, и я вышагивал километры по камере четыре шага туда, четыре обратно. Потом падал без сил — и проклятая неусидчивость возвращалась снова[69].
Даже те моменты, когда она почему-то проходила, не приносили облегчения. Мысли начали путаться, собрать их во что-то связное стало сложно, сложно стало находить и слова. Это сначала приводило в недоумение, потом откуда-то изнутри появлялась безадресная ярость, как будто физически колотившая все тело.
Постепенно эта дрожь стала постоянной и действительно физической. Как у больного паркинсонизмом, начали дрожать руки, эмалированная кружка стучала по зубам, ложка супа проливалась мимо рта на пижаму. Тело вдруг стало жить своей жизнью, и управлять им никак не получалось.
Вечерний аминазин не вызывал неусидчивости — наоборот, от него быстро тянуло в сон, тело становилось вялым и слабым. И одновременно начинало быстро биться сердце, и так же, как и в Казанском СИЗО, закладывало нос. Я задыхался, становилось страшно, и только внезапно накатывавший тяжелый сон спасал от паники.
С каждой новой дозой аминазина мне становилось все хуже. Я просыпался с головокружением, утром долго лежал на кровати, пропуская оправку. Заложенный нос не дышал, горло, как обожженное, болело при каждом вдохе. Смертельно хотелось пить, но кружек в камере не было, надо было ждать завтрака. Уже на следующей оправке я долго пил, набирая в горсть, холодную пахнувшую болотом воду — она остужала горло, но никак не помогала утолить бесконечную жажду.
Каждый вечер ужас повторялся снова. Казалось, что сердце било прямо в ключицу, стучало в висках, удары пульса следовали без перерыва. Тогда я пытался звать медсестру. Обычно слышал от надзирателя: «Некогда, она сдает смену». Когда удавалось достучаться, медсестра открывала кормушку, сквозь нее я протягивал руку, она щупала пульс, молча исчезала и возвращалась с каплями корвалола. Помогал он или нет, я так и не понял — уже накрывал полусон-полубред. Иногда, когда я просыпался от воплей Васи Усова, мне казалось, что в бреду кричал я сам.
Всякий раз на обходе я просил врачей отменить аминазин или хотя бы заменить его другим препаратом. Если на обход приходил Идрисов, он смотрел на меня в упор сверху вниз — во время обхода заключенные были обязаны сидеть на койках — и, ничего не говоря, уходил. Петухова отвечала стандартной фразой, которую она, кажется, повторяла в каждой камере: «Лечитесь. У нас все лечатся». Уже от отчаяния я сказал что-то совсем «криминальное» вроде «это бесчеловечно» — в ответ на что Петухова обозлилась и пообещала увеличить дозу, если еще раз такое услышит.
Лишь только раз с ее стороны я обнаружил какой-то медицинский интерес. В первые дни я прошел формальный медосмотр и флюорографию, потом зачем-то сделали еще рентген легких. На другой день Петухова вызвала меня в кабинет и задала вопрос: «Когда вы перенесли туберкулез?»
Я удивился. Пусть туберкулез у нас и был в роду, но сам я как будто никогда не чувствовал его симптомов. Однако на рентгене, как объяснила Петухова, в легких обнаружили свежие инфильтраты. Потом я догадался, что очаги появились в Челябинске, и слабость, которую я чувствовал там, была не столько от голода, сколько симптомом болезни.
— У нас в отделении идеальные условия для туберкулеза, — обрадовала Петухова. — Тепло и влажно. Но ничего, мы вас скоро переведем.