Шрифт:
Закладка:
Говорящие, очеловеченные животные и превращающиеся в животных люди слишком часто встречаются в литературе и, в частности, в творчестве самой Горалик («Библейский зоопарк», «Истории о царе Соломоне»), чтобы подробно останавливаться на этом вопросе. Мифы, сказки, басни, притчи, жития святых, книги пророков, утопии и антиутопии полны метаморфоз, представляющих как повседневные, так и измененные состояния сознания, как общепринятые моральные ценности, так и нравственные испытания времен тектонических духовных и культурных сдвигов. Отличительной чертой романа Горалик можно считать то, что в нем речь животных напоминает речь маленьких детей или людей с речевыми расстройствами. Притом что в бесчисленных примерах взрослой и детской литературы животные выступают либо как аллегории отдельных человеческих черт и культурных ролей, либо как цельные личностные репрезентации, то есть, в сущности, как люди в масках, либо как миксантропические существа со сложной, периодически изменяющейся природой, в данном романе животные остаются животными, а люди – людьми. Животные медленно и не всегда успешно учатся жить со своими новыми способностями, вживаться в человеческую цивилизацию. Люди же учатся оставаться людьми в этом новом мире. Главным испытанием не только для героев, но и для читателей является то, будут ли они считать речь животных человеческой, смогут ли принять эту новую форму инаковости, распространят ли на них человеческую, моральную форму ответственности. Так, например, в 97-й главе Ясе Артельману, трогательно заботящемуся о паре кроликов с их потомством, крольчиха вдруг сообщает, что съела одного из своих детенышей, и Ясе ничего не остается, кроме как обозвать кроликов зверями. Вопрос о том, должна ли речь считаться признаком человечности и можно ли смириться со звериным поведением говорящих существ, не решен окончательно, хотя, судя по тому, что страшная буря «буша-вэ-хирпа» одинаково безжалостна по отношению к людям и животным, ко всем, «способным дышать дыхание», они должны в одинаковой степени разделять чувство вины. При этом речь идет о теории ложной вины, основанной на том, что чувство стыда не имеет отношения к поступкам. Если же читать роман, например ту же 97-ю главу, как аллегорию, то вопрос этот должен быть поставлен в историософском этическом ключе: являются ли бесчисленные зверства двуногих тварей частью их человеческой природы, «банальностью зла», либо чудовищным искажением человеческого облика и применимы ли понятия вины и ответственности в обоих случаях?
Генеративная сцена порождения языка, каковой является роман, объясняет суть этики и культуры, но не решает этические и культурные дилеммы. Суть апокалиптической поэтики как раз и состоит в остановке речи как жеста присвоения, как способа схватывания и обладания объектом познания. Глубоко реалистическая, в терминах спекулятивного реализма, идея романа состоит в том, что корреляции между речью, сознанием, мышлением, с одной стороны, и бытием, жизнью, реальностью, с другой, не существует. Недостижимость объекта, погруженного в неинструментальное бытие, обрекает на неудачу любой жест его схватывания, в том числе и языкового, но, как учит генеративная антропология, именно эта неудача и создает репрезентацию объекта, то есть знак, а значит, и язык, чей жест обречен на неудачу – и так далее, снова и снова по кругу. Язык коллапсирует, схлопывается, а вместе с ним коллапсирует и нарратив, а значит, и время доходит до своего конца и не в состоянии сдвинуться ни вперед, в постапокалиптическое будущее, ни назад, к чистому истоку. Рай или ад, наполненный говорящими животными, понятия не имеющими, как жить, это и есть апокалипсис здесь и сейчас, открывающийся писателю в наваждении «иерусалимского синдрома».
Сравнение двух самых израильских книг Горалик, «Библейский зоопарк» (2012) и «Все, способные дышать дыхание», обнаруживает существенный сдвиг в позиции рассказчика: от роли экспата, путешественника, антрополога, не вполне вовлеченного и не вполне стороннего наблюдателя, берущегося давать советы, в первой книге – к роли знатока, хроникера и провидца, видящего насквозь души всех живых существ и ведающего тайнами их моральной и политической гибели и спасения, во второй. В то же время, если первый снисходительно открывает несговорчивому читателю, что «в Израиле есть, что любить» [Горалик 2012: 11], то второй уже лишен этого оттенка минорности и целиком погружен в реальную, не карикатурную сложность израильского и русско-израильского менталитета. Отсюда и значительное различие в языке: чистый русский язык в первом и русский с сильной диглоссией, с многочисленными вкраплениями израилизмов во втором, включая как ивритские фразы, названия, поговорки и имена, так и искаженные на русский манер ивритские слова (например, «битахонщики», от ивритского «битахон», безопасность). Создавая впечатление всестороннего освещения картины реальности, вторая книга включает стилизации газетных репортажей, учебных пособий, научных статей, «материалов для детского чтения», стихотворений и колыбельных, энциклопедических статей, радиопередач, писем и