Шрифт:
Закладка:
После долгих, сопровождаемых железным грохотом перемещений по Окружной дерганья прекратились. Состав с теплушками утвердился на каком-то пути. (К чести московского начальства, столичные путейцы работали четко. Старались люди. Даже в разгар зимнего побоища получалось почти как в мирное время.)
Надолго ли стихли паровозные голоса в эти минуты? Бог знает. Можно бы и письмо написать, но Лаврухин отложил почему-то. Вот какой-то проворный солдатик, вроде рязанского ефрейтора, выпрыгнул из другого «телятника». Мигом пересек пути, запруженные составами. Пошнырял воин около затрапезного вокзальчика, принюхался и сразу определил, где что. Братва вскоре мелкими перебежками устремилась за кипятком.
Лаврухин ощупал свою котомку. Прозванный «сидором» вещевой мешок надежно сберегал все солдатское именье и сухой паек, выданный под расписку. Сегодня не мешало бы и дернуть на радостях, но летом не дают. Зимой, бывало, трехсуточная порция, глядишь, и придушена. Что значат триста граммов для здорового мужика! Рядовой Лаврухин оказался в числе выпивающих, не пропадать же добру. Правда, отец, Миша Балябинец, в молодости прилюдно поротый дедом, говаривал: «Не было молодца обороть винца». Когда дед умирал, то сыновьям наказывал: «Пейте квас, первыми не здоровайтесь». Ну, насчет квасу понятно. А почему не здороваться? Да потому что первым здоровается тот, кто косить выходит последним. А косить добрые люди выходят до солнышка. Сам дедушко вина не пил и сыновьям, кроме сусла, ничего глотать не давал. Гостей по праздникам потчевал одним ржаным пивом. Рядового Лаврухина пить научили Нская высота да прошлогодний мороз. Эх, чего вспоминать прошлую зиму! Уцелела Москва да своя голова, и то ладно. Такие балябинцы и заслонили столицу-то.
Еще не прошла обида на мертвого старшину Надбайла, который сказал во сне Лаврухину: «До чего ж ты упрям, Балябинец!». Поискать бы, у кого из деревенских не было прозвища! — подумалось Лаврухину. — Что ни мужик, то и прозвище».
Откуда пошло? Когда приклеилось такое звание — Баляба?
Давно дело было, вроде бы еще при Александре-Освободи-теле. Благочинный на пару с урядником подъехали в коляске к отводу. Орава ребятишек, как воробьи на мякину, бросились открывать деревенские ворота, чтобы пропустить коляску в деревню. Давняя эта ребячья привычка — открывать и закрывать отвода! За работу проезжие давали деткам гостинцы, особенно когда ехал купец или начальник.
Правил коляской сам благочинный. «Останови кобылу, батюшка, — сказал урядник, держа шашку между колен. — Надо ублаготворить отроков. Давай-ко развяжи калиту.»
Благочинный открыл саквояж, чтобы достать гостинцев.
Урядник подозвал самого большого мальчика, подал горсть ландрину. «Отдай, братец, самому маленькому, разделите на всех.».
Коляска запылила деревней. Отвод имелся и с другого конца. Орава кинулась к другому отводу, чтобы поживиться и в том конце. Второй раз не вышло. Ребятишки вернулись, сбились в кучу и начали делить ландрин. Вышла потасовка. Самым младшим в ораве был как раз будущий прадед Лаврухина. Конфеты у него отобрали, он же сидел в траве и ревел от обиды во все горло. Всем гуртом начали утешать, но ребятенок не мог толком выговорить ни одного слова, лишь повторял одно: «Ба-ля-ля, ба-ля-ба…». Он и говорить как следует еще не умел. С той дальней поры и пристало к Лаврухиным прозвище.
Вновь и вновь солдат перечитывал письмо, думал о жене. Трое деток теперь. Оравушка! Чем будут кормиться? Когда уезжал, то оставалось пуда полтора ячменя. Мать Устинья сушила зерно на печке, собираясь изопихать в ступе и смолоть на ветрянке. Весь запас харчей, выданный авансом на трудодни, умещался в этом мешке. Мать Устинья дюжа только куделю прясть, еще колыхать зыбку. Все остальное ляжет на Дуню. Открылась война. Никто и не думал.
О, как не вовремя все началось! Жена беременна, скотный двор не достроен, сено не докошено. Мобилизовали всех здоровых, начиная с пятого года рождения, кончая восемнадцатым. Осталась в деревне одна браковка. Еще и теперь в ушах бабий рев вперемежку с пьяной гармошкой. Тот же Гришка Демкин уезжал поперек телеги. Бабы ревели в голос, без слов, как младенцы. Не причитали, просто вопили.
Почему Лаврухину не пришло ни одного письмеца с начала войны? Сам-то писал все время и номер полевой почты указывал правильный. Ох, что баять про номера! Цифра, она и есть цифра.
Дочка вспомнилась, конечно, не младшая, старшая, Манька. Еще совсем кроха, только этой осенью в школу. Хорошо хоть училище в своей деревне. Лаврухин улыбнулся, вообразив щербатую Маньку бегущей на уроки с холщовой сумкой, куда кладут букварь с тетрадками и задачник. Сын Мишка, этот ходит в школу за семь километров. Большой стал! Пахать выучился, в ту весну, перед самой войной. Не худо и плотничал, ежели при отце. Бегает уж, наверно, за девками. Остался Мишка за хозяина, да ведь что, тоже еще малолеток!
Гордился Лаврухин, что парень учится после четвертого класса. Вот кончит семь-то классов, глядишь, на агронома пойдет либо на летчика.
— Дмитрий Михайлович, а ты чего это так разулыбался? — спросил командир расчета. — И за кипятком не бежишь.
— Да я, товарищ сержант, посуду-то выбросил. Зимой стограммовку и то плеснуть было некуда, прострелило у меня фляжку-то. А сейчас, понимаешь, родину вспомянул. Парень у меня, сын Мишка. Пойдет в семую группу нонешной осенью.
Все оглянулись на громкий лаврухинскии голос, даже капитан, командир батареи, улыбнулся:
— Сын, говоришь? Ну-ну. Это хорошо, Дмитрий Михайлович, что сын. У меня дочка такая же.
Капитан был москвич. Работал до армии учителем, и Митька никак не мог привыкнуть к тому, что называют его по отчеству.
Лаврухину хотелось сказать и про Маньку с ее выпавшим и за печку брошенным зубиком. Побоялся солдат быть надоедливым, оттого и замолк. А фляжка, простреленная немецкой пулей, была действительно выброшена. Добра была посудинка, да пришлось расстаться. Котелок тоже расстрелян, как человек. Но Лаврухин отрезал от кабеля кусочек свинца, заклепал дыру. Служит котелок не хуже и прежнего.
Командиру батареи требовалась горячая вода, вслед за сержантом надумал он бриться. Кашлянул капитан, бережно наставляя трофейную опасную бритву. Конец кожаного ремня держал другой солдат. Насчет пены и горячей воды Митька догадался, но поздно. Подоспел рязанский ефрейтор, налил кипятку в капитанскую баклажку, при этом успел и публику рассмешить: «А я рыжий, что ли, воду носить?». Стриженная под полубокс голова рязанца похожа на большой мухомор, только без белых крапинок. Носить волосы ему разрешили еще в