Шрифт:
Закладка:
— Земля! — вразнобой закричали дети. — Небо! Деревья!
— Вороны! — подпрыгивая от возбуждения, пискнула девочка в красном беретике. — Вон они сидят на крестах!
— А кто скажет, что течет внизу под нами?
— Река! Речка! Волхов!
— Правильно, дети. Теперь посмотрите внимательно на речной лед. В некоторых местах вы видите промоины. Как называется участок воды, свободный ото льда?
— Прорубь! — загомонили малыши. — Дырка! Ямка!
— Ни то, ни другое, ни третье, — делая отмашки рукой в кожаной варежке, отчеканила воспитательница. — Прорубь рубят, дырку протыкают, ямку копают. Отверстия во льду, наблюдаемые нами, не являются следствием ни одного из этих действий. Прошу запомнить: участок воды, свободный ото льда, называется полыньей… А ну повторим хором: по-лынь-я!..
Дети повторили.
— А теперь я вам расскажу историю о Серой Шейке, позаимствованную мной из литературного наследия известного дореволюционного писателя Мамина-Сибиряка. Серая Шейка — это маленькая утка, которая в силу сложившихся обстоятельств, а именно — больного крыла, не смогла улететь в теплые края и всю долгую зиму вынуждена была жить в полынье… Однажды утром она проснулась и с ужасом увидела, что по тонкому льду речки к ней крадется… Кто крался к Серой Шейке, дети? Ли…
— Са-а, — уныло откликнулись дети, видимо уже не в первый раз слышавшие о Серой Шейке.
— Крадется она к утке и сладко так мурлычет: «Серая Шей…»
Воспитательница не договорила и уставилась на Сергея Ивановича. Из-под толстых стекол очков блеснули на него выпуклые добрые глаза. Тотчас, как по команде, повернулись к нему и головенки малышни. Дети разглядывали его с таким жадным любопытством, открыв рты, затаив дыхание, точно он был крокодилом, выползшим к всеобщему удивлению из Волхова, или, по крайней мере, той самой лисой, что кралась по льду к Серой Шейке, и позади у него болтался рыжий хвост.
Воспитательница откашлялась. «Сейчас спросит, не нужна ли мне ее помощь», — подумал Сергей Иванович и поспешно поднялся.
Нет, все-таки нужно было разобраться, что тревожило его вот уже почти сутки, о чем он тщетно старался вспомнить. Спокойнее! Надо восстановить в памяти цепочку событий, предшествовавших его отъезду, потому что это беспокойство появилось в нем сразу же, как только он закрыл за собой дверь квартиры в Днепровске. В командировку его, как обычно, собирала жена. Она стояла в задумчивости над раскрытым портфелем, соображая, все ли положила туда, согласно «реестру командированного». В этот реестр входили: чистая рубашка (одна), носовые платки (два), пара носков, электробритва, мыло, зубная щетка и еще кое-что из мелочи.
Лена — великая аккуратистка — еще в первый год замужества составила и другие реестры — курортный, дачный, театральный, «реестр посещения гостей»… Так вот, Лена стояла над раскрытым портфелем и, нахмуря лоб, размышляла. «Да ладно тебе», — сказал Сергей Иванович, отличавшийся, как это жена не раз отмечала, непростительной беззаботностью. «Нет, не ладно, — строго сказала Лена. — Я не хочу, чтобы ты оказался в чужом городе во власти случайностей… Так и есть! А свежая почта?..» Она укоризненно потрепала себя за маленькое розовое ухо, вышла на лестничную площадку и тут же вернулась с пачкой газет. «Разве не пригодятся в дороге? — Явно довольная собой, она сунула газеты в портфель. — Все не покупать в киоске…» Так она сказала. А что было дальше?
И Сергей Иванович вспомнил: из газет торчал белый уголок конверта. Лена чуть приподняла конверт, коротко молвив: «Это для тебя», и на ее лице появилось безучастное выражение. В тот момент он стоял вполоборота к жене, у зеркала, машинально поправляя узелок галстука, занятый мыслями о предстоящей поездке и данном ему директором поручении. Поэтому и слова Лены, и выражение ее лица лишь краем коснулись его сознания и не задержались в нем, оставив только вот это самое тягостное чувство, которое не покидало его ни в дороге, ни в гостинице, ни здесь, на улицах Новгорода.
Теперь он знал и от кого письмо. Так жена всегда отдавала ему письма его матери: положит перед ним конверт и отойдет с деланно-равнодушным видом — мол, это твое, личное, что меня ничуть не интересует.
«Надо ехать немедля в гостиницу и прочитать письмо», — подумал Сергей Иванович. В последнее время мать сильно болела, в письме могли быть неприятные известия. Но он тут же успокоил себя: если сама писала, — значит, ничего страшного не случилось, даже нет оснований предполагать, что ухудшилось ее здоровье. Старые люди всегда так: охают, ахают, жалуются, а смотришь — скрипят себе помаленьку, живут себе и живут, встречая все новые зимы и лета…
Так он успокаивал себя, шагая по мосту через Волхов, на Софийскую сторону.
В детинце, у Грановитой палаты, Сергей Иванович присоединился к группе туристов. Задрав подбородки, они рассматривали в неверном свете угасающего дня свинцового голубка на шлемовидном куполе Софийского собора. Экскурсовод, молодой парень, видно, новичок в своем деле, со вздыбленным от волнения хохолком редких волос на крупной ушастой голове (берет он держал под мышкой), сбивчиво, но увлеченно рассказывал об истории Новгорода — а именно о тех его трагических днях, когда город разорен был грозным царем московским Иваном Васильевичем.
— Представьте себе… — призывал экскурсовод туристов, которые слушали его по-разному: кто внимательно, кто позевывая в кулак.
И Сергей Иванович, с детства обладавший живым воображением, представил себе…
В низкие стрельчатые оконца Грановитой палаты гляделись белые стены святой Софии, горящие золотом и голубизной пышные январские снега. Веселые солнечные дорожки бежали от окон по разноцветным изразцам пола, взбирались на резные дубовые лавки, ложились на блюда с яствами, на серебряные чаши и кубки, которыми был уставлен длинный, во всю залу, стол, дробились в глазах пирующих. Впрочем, пир был не в пир, никого не радовали ни яства, ни солнечные блики. Гости — бояре знатнейших новгородских родов — без аппетита, будто отбывая повинность, робко обсасывали кости, едва подносили к губам чаши с вином. В глазах собравшихся застыли ожидание и страх.
Хозяин стола — архиепископ Пимен, сидевший напротив царя, давно уже благословил трапезу, но государь лишь преломил кусок хлеба, есть не стал и, прислонившись затылком к высокой спинке кресла, застыл так, страшным огненным взором косясь куда-то в сторону. И думал он свою мрачную думу, жалея себя: «Тело изнемогло, болезнует дух, и нет врача, который бы меня исцелил; ждал я, кто бы со мной поскорбел — и нет никого, утешающих я не сыскал, воздали мне злом за добро, ненавистью за любовь…»
Тих и бледен был владыка Пимен, тоже не притронувшийся к пище. Сегодня утром, узнав о приближении