Шрифт:
Закладка:
Раздался шум, гомон; чеченцы, судя по всему, горячо спорили, и было неясно, на чем они сойдутся и к чему придут. Однако наконец споры утихли, голоса смолкли, и вперед толпы вышел Муса, крупный, плечистый товарищ Алиева. Начался бой, в котором оба бойца оказались одинаковы сильными и умелыми – оба владели искусством боя.
И уже вечером их обоих увезли в медицинскую часть – так нехорошо выглядели, избитые, покрытые синяками, с оплывшими едва ли узнаваемыми лицами.
– Повезло! – Пошутил Муса, сидя бок-о-бок в машине с Лопатиным. Тот не отозвался. – Говорят, в медицинской части новая сестричка, приехала недавно.
Лопатин, положивший в начале поездки не обращать внимания на слова Мусы, отчего-то не предвидя в них ничего благого, вдруг понял, что Муса ничем не отличался ни от других ребят, ни от него самого. И даже в адрес новой медсестры тот не сказал не единой пошлости. Оттого замечания Мусы вызвали в нем взрыв хохота, хотя смеяться было очень больно – во всех местах.
– И в чем же везение? – Сквозь хохот воскликнул он. – Или ты думаешь, она на наши заплывшие рожи позарится?
– Ты не знаешь женщин. Она нас пожалеет… а там уже дело за тобой.
– Да нет, Муса. Не так. – Уже серьезно, даже слишком серьезно, почти с горечью, странной, немолодой, не беспечной, сказал Семен. – Она там каждый день докторам помогает изувеченных ребят зашивать… И не такое видала, чтоб жалеть.
– Так ведь это новенькая. – Куда-то в пустоту сказал Муса, потому что Лопатин, уставившись взглядом в очерченные, будто подсвеченные заходящим алым солнцем горные хребты, то изрезанные и рваные, то мягкие и покатые, казалось, уже не слушал его.
Свежело. Ночная прохлада быстро простиралась по высокой земле Афгана, как и дневная пыль, наконец опускавшаяся на скалистые пустоши, и самое темное небо на закате очищалось, линии становились четче, воздух совсем освобождался от тяжелых завес пыли.
Когда Лопатин вошел в кабинет врача, то сначала не поверил, показалось: померещилось в ночи, тем более после сильной драки, от которой он до сих пор пошатывался, как пьяный. Врачу помогала совсем юная сестра, невысокая и отчего-то до страсти похожая на Леночку; могла ли это быть она? Конечно нет, она не училась в медучилище! Но как же похожа… Месяцы разлуки размыли в памяти обожаемые черты, и теперь Семен не мог ручаться, что не ошибся… Если бы она сама узнала его, то, быть может, не было бы никакого вопроса, не осталось бы никаких сомнений, но она… не узнавала его. Побои скрывали знакомые черты лица, и он сидел в кресле, когда врач, еще довольно молодой, поджарый и спортивный мужчина с коротко стриженными волосами, осматривал его. Вдруг доктор сказал:
– Леночка!
И тогда Лопатин чуть не подпрыгнул в кресле.
– Как звать-то тебя, боец? – Обратился доктор к нему.
– Семен.
– И как это тебя угораздило, Семен? Ничего, жить будешь, раны только обработаем.
– С кавказцем вышел спор. А они, ребята, сами знаете, горячие. Кровная месть для них дело святое.
– Кровная месть! – Доктор усмехнулся. – Ну хорошо, что до настоящей кровной мести не дошло. Все-таки вы советские, а не царские бойцы.
Раскрыв, насколько это было возможно, веки, Лопатин вдруг поймал на себе тяжелый взгляд медсестры. Она поправляла белый чепчик, курносый носик ее как будто дрожал вместе с длинными ресницами. Семен не знал, что после того, как Лена услышала его имя, любопытство заставило ее заглянуть в его карту, и теперь она знала наверняка, что это был он. А по ее взгляду, свинцовому, невыносимому, знал и он, что это была Леночка; все сомнения улетучились, как растворилась знойная дневная пыль в ночной тиши и прохладе. Но что же было делать? Что сказать? Какие слова произнести было уместно, а какие – смешно? Язык, словно нарочно, одеревенел, и, всегда бойкий и смелый, Лопатин так и не выдавил из себя ни слова. Но глаза, глаза говорили лучше всяких слов, они незримыми нитями проникали в души друг друга, вычерчивая там, на лекалах мыслей много больше, чем мозг желал и разрешал передать. Там, где не было изречено ни звука, таинство взглядов, непостижимое для разума и науки, уже вершило свое дело.
Шатаясь, Семен вышел из кабинета. Муса подскочил, с нетерпением ожидая своего осмотра. Он вошел в кабинет, чуть оттолкнув Лопатина от двери. Вдруг дверь вновь хлопнула, Лопатин обернулся. Лена стояла почти вплотную к нему.
– Семен! – только и успела выдохнуть она, как сразу оказалась в объятиях своего старого возлюбленного.
Столько месяцев Семен упрекал ее в душе за ветреность, легкомыслие, предательство – хотя сам божился однажды, что не будет ждать от нее ни верности, ни самоотречения. И все эти укоры оказались не только пустыми, но и напрасными, злыми, клеветническими, убогими и подлыми. Восхитительная, обаятельная, добрая, верная Лена… была здесь! Стало быть, она добровольно прошла курсы медсестер и по собственной воле отправилась в зону боевых действий. Побудить ее к столь отчаянному шагу могло лишь одно обстоятельство. Письма, одно за другим, бесконечной чередой отсылаемые на фронт и… не получавшие ответа. Если это была не любовь, не самые высшие пики ее на земле, то… никто на свете никогда не ведал истинной любви.
Стоял необыкновенно теплый осенний день припозднившегося бабьего лета в Москве, когда лучезарное легкомысленное солнце так или иначе проникало сквозь окна, шторы, тюли, жалюзи в комнаты, автобусы и автомобили. Когда длинные столпы сверкающего золота, когда крохотные полосы его – так или иначе потоки света стелились по полу, столам, диванам, сиденьям транспорта, играли причудливо на движущихся лицах, слепили глаза.
Медные кленовые листья ворохами устилали мостовые, и пешеходы перемешивали этот мягкий шелестящий ковер кострообразных отживших свое хлопьев. А над ними высились отчасти оголенные клены, еще не до конца скинувшие свой убор. Конские каштаны утопали в теплом багреце, а березы, казалось, обратили крошечные листья в золотые монеты, что так часто переливались и сверкали на бойком ветру.
Вдруг какая-то неземная сила поднимала ворох медных листьев над тротуаром и дорогой, и почти невесомые хлопья их долго кружили над машинами, словно медленно танцуя, утихомиривая взгляды и мысли. Они будто шептали о том, что само время должно порой останавливаться, чтобы суетный столичный житель мог задуматься о бренности бытия, о бесплодности многих своих телодвижений и бессмысленности недостойных чувств, какие часто рождаются в спешке и гонке за карьерой, деньгами, удобствами. Машины медленно двигались в пробке, и