Шрифт:
Закладка:
– Я спустился сюда, – снова заговорил Чарльз. – Спустился сюда и увидел тебя. И… – он вздохнул, – и ты спал, прижимая к груди письмо. И… я его взял и прочел. Сам не знаю почему. Я так тебе сочувствую, Дэвид. – Он помолчал. – Сочувствую из-за всего, что там написано. Почему ты мне никогда не рассказывал?
Не знаю, наконец ответил он. Но он не злился на Чарльза за прочтенное письмо. Ему стало легче – легче оттого, что Чарльз теперь все знает, что его решительность сделает трудное дело чуть более простым.
– Так, значит… твой отец. Он еще жив.
Едва жив, сказал он. Пока.
– Да. И твоя бабушка хочет, чтобы ты к нему приехал.
Да.
– И это место, где он жил…
Это не то, что ты думаешь, перебил он Чарльза. То есть нет, все так. Но не так. Как же объяснить это Чарльзу? Что сказать, чтобы он понял? Что сказать, чтобы представить Липо-вао-нахеле в другом, лучшем, более нормальном свете? Не причудой, не фантазией, не утопией, а чем-то, во что его отец и даже он сам когда-то верили со всей надеждой, на какую были способны, местом, где история теряла всякий смысл, местом, которое могло бы стать им домом, местом, куда его отец отправился не только со страхом, но и с упованием. Он не мог ничего объяснить. Бабка никогда этого не понимала, а уж Чарльз не поймет тем более.
Не могу объяснить, наконец сказал он. Ты не поймешь.
– А ты попробуй, – сказал Чарльз.
Ну, наверное, сказал он, но уже знал, что Чарльз поймет. Чарльз умел помогать людям, что, если он сумеет помочь и Дэвиду? Зачем он тогда любит Чарльза и зачем Чарльз любит его, если он хотя бы не попытается объяснить?
Но сначала надо было поесть, он проголодался. Он сполз с дивана, протянул руку Чарльзу и, пока они шли на кухню, все думал об отце. Не об отце, жившем теперь в приюте, и не о том, каким он был в свои последние дни в Липо-вао-нахеле, с пустыми глазами и перемазанным грязью лицом, а об отце, с которым они жили вместе дома, когда ему было четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять лет, когда они были отцом и сыном и для него было неоспоримым фактом, что отец всегда будет о нем заботиться или хотя бы всегда постарается о нем заботиться, потому что отец ведь ему обещал, и потому что он знал, что отец его любит, и потому что так был устроен мир. Потери, потери – он столько всего потерял. Как ему снова стать целым? Как наверстать упущенные годы? Как простить? Как получить прощение?
– Посмотрим-ка, – сказал Чарльз, когда они пытались понять, что есть на кухне.
На кухонном острове лежал завернутый в коричневую бумагу хлеб на закваске, который им оставил Адамс, и Чарльз, отрезав два ломтя, поднял свой:
– За твоего отца.
За Питера, ответил он.
– Ранний новогодний тост, – объявил Чарльз. – До двадцать первого века еще шесть лет.
Они торжественно чокнулись ломтями хлеба и стали есть. За их спинами от ветра дребезжали окна, но они ничего не чувствовали – дом был построен на совесть.
– Давай-ка поглядим, что нам оставил Адамс, – сказал Чарльз, когда они доели хлеб, и вытащил из холодильника банку майонеза, контейнер со стейком, банку горчицы, кусок сыра.
– Ярлсберг, – сказал он и еле слышно добавил: – Питер его любил.
Он обнял Чарльза, и Чарльз прижался к нему, и какое-то время они просто молчали. Тогда он вдруг представил их себе много лет спустя, в каком-то неопознанном далеком будущем. Внешний мир изменился: улицы заросли сорняками, брусчатка во дворе щетинилась пампасной травой, небо было склизкого зеленого цвета, за окном летало какое-то существо с резинистыми перепончатыми крыльями. Машина, висевшая в нескольких дюймах от земли и с шипением всасывавшая воздух, пропыхтела в сторону Пятой авеню. От гаража остались наполовину сгнившие развалины с мягкими, вязкими кирпичными стенами, а в самой его середине, продырявив ветхую крышу, росло манговое дерево с пузырящимися от плодов ветвями – точно такое же дерево росло во дворе дома, где жили они с отцом. Если то был и не конец света, он был уже не за горами – плоды отравленные, в машине нет окон, воздух дрожит от маслянистого дыма, существо облюбовало крышу противоположного дома, высматривая черными глазами, на кого бы наброситься, чтобы сожрать.
Но они с Чарльзом каким-то образом остались прежними: здоровыми, живыми, на удивление неизменившимися. Они любили друг друга, и они готовили себе еду, и еды у них было много, и пока они оставались здесь, в доме, вместе, им ничего не грозило. Справа от них, в дальнем конце кухни, была дверь, и если открыть эту дверь, то за ней окажется точная копия их дома, только в том доме будет жить Питер, живой, саркастичный, строгий, а в доме справа от него будут Джон, Тимоти и Перси, а в доме справа от них – Иден с Тедди и так далее и так далее, непрерывная череда домов, воскресших и выздоровевших любимых людей, нескончаемый поток обедов и ужинов, разговоров, споров, прощений.
Они вместе пройдут по этим домам, распахивая двери, приветствуя друзей и снова закрывая двери за собой, пока наконец каким-то внутренним чутьем не поймут, что перед ними – последняя дверь. Здесь они на миг остановятся, еще сильнее сожмут руки и, повернув ручку, войдут в точно такую же, как у них, кухню, с такими же темно-зелеными стенами, с такой же окаймленной золотом посудой в буфетах, с такими же гравюрами на стенах, с такими же мягкими посудными полотенцами, висящими на таких же резных деревянных крючках, но где растет, задевая листьями потолок, манговое дерево.
И там их будет терпеливо дожидаться его отец, и, увидев Дэвида, он вскочит со стула, сияя, плача от радости. “Мой Кавика, – скажет он, – ты за мной пришел! Наконец-то ты за мной пришел!” И он, не раздумывая, кинется к нему, а Чарльз будет, улыбаясь, глядеть на это заключительное воссоединение, на отца с сыном, которые наконец-то обрели друг друга.
Глава 2
Мой сын, мой Кавика, что-то ты делаешь сейчас? Я знаю, где ты, потому что Мама мне сказала: в Нью-Йорке. Но где в Нью-Йорке?