Шрифт:
Закладка:
В конюшне с потолка, плотно одетые сенной трухой, светили лампочки, сырым навозным теплом шибануло по глазам, не сразу огляделся. Зато сразу почувствовал, что кони уже заждались его — запереступали в своих стойлах, а неспокойный Разбойник подал голос, жалобный и настойчивый.
Первый раз за все утро Федор Агапитович почувствовал себя при деле и повеселел. Хмыкая что-то вроде песни, открыл ларь с овсом, грохнул мятым и отшлифованным ведерком — совсем разбередил конюшню: лошади шумно заворочались в стойлах, начали толкаться в дверцы, радуясь и приходу конюха и близкому корму.
— Сейчас, ребятушки, — приговаривал Федор Агапитович и стал разносить по стойлам овес.
Кони ласково сторонились и не лезли мордой к овсу, ждали, когда он высыплет его в кормушку. Молодые коньки благодарно тыкались храпом в плечо конюха, хотел и Разбойник поиграть, но отвернулся совсем, сердито прибрав уши и утробно уркнув. Федор Агапитович знал, что жеребчик не переносит запаха сивухи и однажды даже укусил подменного конюха: тот вошел в денник с початой бутылкой в кармане.
— Осуждаешь? — спрашивал Федор Агапитович и тут же винился: — Пришлось немного, куда денешься. Все равно в раю не бывать. Да ведь и ты не праведник. Гляди вот, всю кормушку изгрыз. Обобью железом — попробуй тогда. А Тольку твоего увезли на председательской машине. Ну, давай, давай, не сердись.
Разбойник за все время, пока конюх был в деннике, не повернул к нему головы.
— Ишь ты, интеллигент выискался, — сказал Федор Агапитович с усмешкой и запер денник, надеясь, что завтра жеребчик все забудет и станет по-прежнему ласков и игрив. Под конец раздачи Федор Агапитович едва не бегал с ведерком, потому что сытый забористый хруст овса заполнил уже всю конюшню, и каково-то тем, которые еще у пустых кормушек.
Когда Федор Агапитович пришел в конюховку, там еще никого не было. Печка прогорела и пахло горячим кирпичом. Он набросал на угли дров, достал из шкафчика, прибитого к углу, тетрадку и записал в нее расход овса. Дня через два надо выписывать требование и ехать на склад. При мысли о том, что придется поднимать мешки, у него опять заныла поясница.
Первым явился учетчик Кузя Устиньин, мужик лет пятидесяти, тонколицый, в черном полушубке и крытых шубенках на веревочке, продернутой в рукава. Только вошел и сразу сбросил шубенки, стал греть высохшие руки над плитой.
— Проводил?
— Набузгался и проспал.
— Там и без тебя было кому провожать.
— Было. Народу было много.
— Меня звали же, да я прилип к этой заразе, телевизору.
— Хотей небось опять?
— Хотей — не хотей, а глядишь, — мало интересного кажут. Душевного. А хоккей — это же сплошная потасовка. До драки доходит. За вечер хоть всех их там на пятнадцать суток пересади. А мы удивляемся, откуда шалопаи берутся. Да молодяжник наглядится на эту свистопляску, сами норовят потом столкнуть встречного к борту. Подкинь дров-то, подкинь. Не скупись. Председатель велел давать сегодня коней колхозникам. Зимы много уж — подбились. Кому сена, кому дров. А Петро Зырин бревна из делянки хочет выдернуть. Подсанки потребуются. Где они у тебя?
— Отдирать надо: с осени никто не бирал.
— Что же ты их на лежаки не поставил?
— Ставил, да выдернул кто-то. За всем не доглядишь.
— Петр Зырин — мужик крутой.
— Так я пойду посмотрю их.
Федор Агапитович взял из угла за печкой железную лопату и ушел, а Устиньин вывернул из внутреннего кармана пачку бумаг, перетянутую черной резинкой, присел к столу, рукавом смахнул с него крошки хлеба и табака, стал раскладывать и разглаживать бумажки. Сегодня он должен закрыть наряды и сдать их в контору. Споров будет опять: одному мало начислил, другому выход не засчитал, третий, видишь ли, не по своей воле баклуши бил полдня. Все себе рвут. Нет чтоб от себя кто. Такого не бывает. Сняв шапку и прицепив к ушам очки, взялся что-то писать, трудно поднимая брови и вытягивая тонкие заветренные губы.
На столе звенькнул телефон, и учетчик стал кому-то потакать в трубку, а положив ее, приоткрыл дверь конюховки и закричал:
— Федор! Федор, лошадь бригадирову запрягай, в санки. И овса в мешок сыпни… Да я почем знаю. Может, и к теще.
— Чего блажите на всю деревню? — Отстраняя в дверях учетчика, через порог шагнул Сергей Дубов и сразу к столу, к бумагам: — Ты нам с Тимком запиши, мы, глаза не глядят, до обеда зарод огребали, пока до сена добрались.
Учетчик сел за стол, бумаги шубным рукавом прикрыл:
— Чего с Тимком? Чего с Тимком? Снегу-то на вершок пало. Сам же Тимко говорил, что полозья за землю хватались, оттого-де раз только и ездили.
— Тимко столько же знает. Намело к зароду, глаза не глядят.
— Одна ездка, Сергей, и никаких довесков. Норма.
— А честно это? Нам, Кузя, твоя честность все карманы прочесала. Нормы какие-то…
— Нормы ты сам утверждал, на собрании.
— Кто утверждал? Кто? Высунули их под шапочный разбор, половина мужиков уж в буфете табунилась.
— Ты, Сергей, мешаешь мне работать.
— Ты нам мешаешь. Убрать бы тебя, глаза не глядят.
— На, садись на мое место, — учетчик Устиньин бросил карандаш, вскочил, сорвал очки. — Садись, на.
— Сиди, сиди, заводной больно, — Дубов сказал с миролюбивой ласковостью и, сунув рукавицы за борт телогрейки, полез за сигаретами.
Учетчик, хмурясь, слепо оглядел свои бумаги, сел. Посидел, осмысляя что-то, видимо, и в самом деле, оборвал у него Дубов рабочую нить.
— Дай-ка и мне.
Дубов охотно, с готовностью и в то же время не торопясь, вытряхнул из пачки на бумагу сигарету.
На улице, у самых дверей, послышались голоса и женский смех. Тут же все это ввалилось в конюховку. Вошли Васька Кудрявый и две молодые бабы, в теплых шалях, заправленных под телогрейки, отчего обе были круглы и горбаты. Они в валенках и брюках, а поверх брюк — недлинные юбки. Эти юбчонки делали их симпатичными. Васька Кудрявый недавно вернулся из армии и все еще ходил в форменной фуражке пограничника. Он от порога по щербатому полу раскатил стылыми сапогами мелкую дробь. Учетчик Кузя Устиньин сказал, не поднимая очков от бумаг:
— Вот идет человек за нарядом и в фуражечке. Потом поедет домой переодеваться — жди его. Конечно, больше