Шрифт:
Закладка:
Но при всем своем идеологизме из-под влияния наличных общественных классов с их интересами не мог, разумеется, уйти и Пестель. Его программа, как и программа большинства лидеров тайных обществ, оставалась буржуазной — ничего социалистического, даже утопически социалистического, мы в ней не найдем. Его аграрный проект ставил своей задачей исключительно раздробление земельной собственности, а отнюдь не уничтожение ее. «Вся Россия, — говорит он сам о результатах предлагаемой им меры, — будет состоять из одних обладателей земли, и не будет у нее ни одного гражданина, который бы не был обладателем земли». Это уважение к частной земельной собственности, даже стремление ее сохранить, и привели к тому, что его аграрную реформу приходится называть полунационализацией. Один вариант «Русской правды», касающийся «вольных земледельцев», к которым Пестель причислял казаков, однодворцев, колонистов и т. п., хорошо освещает эту сторону дела. «Ежели необходимым окажется включить в состав общественной собственности частную землю какого-нибудь вольного земледельца, то сей вольный земледелец имеет быть в полной мере за сию землю вознагражден или денежною платою, или выдачею ему в собственность из казенных земель такового участка, который бы в ценности своей равнялся участку земли, у него отнятому, все же земли, принадлежащие ныне в частную собственность вольных земледельцев, кои ненужным окажется включить в общественную волостную собственность, имеют оставаться в вечном потомственном владении нынешних своих владельцев на основании общих правил»[15]. Таким образом, острие аграрной революции было направлено исключительно против крупной феодальной собственности (для возникновения крупного буржуазного землевладения, как мы видели, никаких препятствий не ставилось), но «знать» как раз и была главным противником всяких «буржуазных» проектов. Кажущаяся, на первый взгляд, чистой утопией программа Пестеля с этой точки зрения получает глубокий политический смысл: Пестель едва ли не один из всех декабристов отчетливо сознавал, что, не вырвав почвы из-под ног своего социального противника, смешно мечтать о победе над ним. Но бессознательно другие шли по тому же пути. Н. Муравьева Пестель обвинял в том, что тот условиями своего ценза создает «ужасную аристокрацию богатств». Но присмотритесь к его цензу: какая же тут «аристокрация», когда для того, чтобы быть избирателем или присяжным, достаточно было иметь недвижимое имущество ценностью в 5000 рублей серебром (по тогдашнему курсу около 20 тысяч рублей ассигнациями), а для того, чтобы иметь доступ ко всем должностям, до самых высших, нужно было владеть недвижимостью не менее, как на 30 тысяч рублей серебром (120 тысяч ассигнациями). В более ранней редакции первый ценз был еще ниже — всего 500 рублей серебром. Его повысили, по-видимому, с главной целью — оставить за пределами полноправного гражданства пестелевских «вольных земледельцев» — однодворцев, колонистов и им подобных. Но помещики все, до очень мелких, оставались внутри правящего класса: принимая (как это делает Семевский) ценность «души» в 100 рублей серебром, мы получим для первого ценза 50 душ, для второго — 300. Коробочки или их мужья и братья могли выбирать Со-бакевичей — какая же тут «аристократия»[16]? Программа Никиты Муравьева, взятая с ее социальной стороны, была типичной программой среднего землевладения, того класса, который дал большинство членов тайных обществ. И это тем характернее, что первое из этих обществ было, как мы видели, очень аристократического состава. Оппозиция начала складываться в рядах социальной группы, ближайшей к верховной власти, но здесь она нашла себе мало сторонников. Не найди она себе сочувствия в ближайшем к низу общественном слое, она бы так и замерла, подобно конституционным проектам екатерининской поры. Но теперь средний помещик был не тот, что в 1760-х годах. То, что тогда было кабинетной мыслью, стало теперь лозунгом широкого общественного движения.
Наиболее кабинетным кажется республиканизм декабристов. Несмотря на формальный монархизм муравьевской конституции (император которой, с его очень условным правом veto и весьма укороченными административными полномочиями — он не мог, например, «употреблять войска в случае возмущения» без согласия народного веча — отличался от президента республики лишь наследственностью своих функций, «для удобства, а не потому, чтобы оно — императорское звание — было в самом деле семейственным достоянием», пояснял автор), в сущности все лидеры обоих обществ, Северного и Южного, были на стороне республики. Не знаменитом заседании «Коренной думы Союза благоденствия», в начале 1820 года, только один полковник Глинка «говорил в пользу монархического правления», все же остальные «приняли единогласно республиканское правление». Да и Муравьев объяснял появление своего императора единственно желанием — не пугать чересчур вновь вступающих членов. Но дворянская республика может показаться странной нам, а весьма незадолго до начала декабристского движения она была живой действительностью очень недалеко от России — в Польше. Декабристы — тот же Никита Муравьев — очень увлекались североамериканской конституцией, но она тогда признавала даже рабство, и строй южных штатов федерации на практике был чисто аристократическим. Если первый пример мог вызвать возражения со стороны прочности такого строя, то второй должен был замкнуть уста всем возражателям: конституция Соединенных Штатов в те дни, до июльской революции и парламентской реформы в Англии, шла так же далеко впереди всех остальных существующих, как позднее конституция австралийских колоний, например. Если уж она фактически оставляла власть в руках помещиков (чему номинальный демократизм нисколько не мешал), чего же было стыдиться России? Заграничная действительность не давала аргументов против аристократической республики: русская действительность XVIII века делала очень легким переход к республике вообще. Начиная с Екатерины I и кончая самим Александром Павловичем, русский престол фактически был избирательным;