Шрифт:
Закладка:
– Когда ты вернёшься?
– Не знаю.
Со второго этажа на меня смотрит Годдри. Я улыбаюсь ему.
– Если задержусь, позаботься о моём брате.
Она некоторое время молчит. Я достаю из кармана атласный мешочек; внутри стучат друг о друга рилумные шарики. Закидываю один в рот. Горько. Это вкус власти.
Я покидаю Цистерну широким, уверенным шагом.
* * *
К дворцу я иду узенькими аллерскими улочками. Маску я сняла. Я дышу отравленным воздухом города, слушаю его голоса, под ногами у меня чавкает его грязь, и отовсюду на меня смотрят его глаза. Кто-то смотрит с укором, кто-то – с ненавистью, кто-то – с непониманием. Госпожа Янтарная снизошла к смертным!
А во мне бушует рилум, и мысли мои снова витают в том страшном дне двухлетней давности. Кто-то бросает в Марва камень. Всё начинается не с камня и не им заканчивается, но он – кульминация, потому что это он даёт людям сигнал. Это он говорит: пора. Это он призывает к порядку, потому что порядок – в общности, в народной воле, в едином порыве. Камень – символ.
Его омывает кровь моего мужа. Жертва на алтаре революции.
Марв пытался их помирить. Пытался их остановить. Пытался стать мостом между мирами, трещина между которыми слишком разрослась.
Предаю ли я его память? Я позволю ему самому об этом судить. Если два года назад всё ещё можно было исправить, то сейчас – нет. Об этом позаботилась я, Янтарная, когда стала плетью Принца. Может, когда впервые начала принимать рилум.
Впереди над крышами маячат башенки дворца. Я ускоряю шаг. Каждое лицо, что я вижу, врезается мне в память. Надеюсь, чутьё не подвело Адафи. Я чувствую их волю к жизни, я чувствую, что пламя ещё не до конца угасло, что они готовы опять восстать.
Принц считает, что им для нового восстания нужен лидер.
Но это не так. Сейчас им, как ареттам Ирмы, нужна угроза. И она уже здесь, она постоянно висит у них над головами. Гремучая смесь из ядовитого рилумного дыма и золота Лисса.
Теперь кто-то просто должен бросить камень.
Рилум поёт в моих ушах и жилах. Я разбегаюсь, и каждый мой шаг поднимает тучи пыли; мне кажется, я расту, возношусь. Энергия бурлит во мне и вокруг меня, выплёскивается наружу янтарным гало. Стражники не знают, открывать ли мне ворота или нет; они не успевают принять решение, и я попросту пробиваю их насквозь.
Я – падающая звезда. Ударяюсь о дворец, и всё вокруг тонет в яркой вспышке. Мир трещит по швам. Целая секция дворца валится вовнутрь. Ревёт разгорающееся пламя, кричат люди, большинство бежит от меня, кто-то – ко мне, звенят колокола, и посреди всего этого стою я, Янтарная. Стою и жду. Принца, лисситскую гвардию, других придворных магов – жду их всех, со всеми готова встретиться. У меня для них послание. За моей спиной рождается новый Левиафан Аллеры, и я – вестница его.
Барон любит тебя
L. Zengrim
Печь нашей хаты горяча, но не горячее отцовского гнева.
– Сними руки, хорёк, – строго прогудел отец. Голос его шершав и низок, будто весь в нагаре.
Я послушно отдёрнул ладони от печки. Тёмные отпечатки пальцев на белой глине сразу поблёкли от жара. Как если бы печь хотела поскорее избавиться от моих следов. Я сжал зубы.
– Отчего же твои ладошки потны, хорёк? – раздался позади хриплый смех, ввинчиваясь под самые рёбра. – Мараешь печь, кормилицу нашу?
В горле пересохло, стало саднить.
– Они сами, – выдавил я. – Очаг же свят, как свято таборянство.
– Таборянин, если умысла злого не имеет, руками не потеет, – сделался чугунным голос отца. – Мокрые руки случаются у воров, зрадников и трусов. Украл чего? Предать свой табор решился?
– Ни в коем разе, – сглотнул я. Сглотнул не потому, что виновен, а оттого, что знаю каждое слово наперёд.
– Так боишься меня, что ли? – хмыкнуло сзади.
Боюсь, боюсь, заложный подери! Как же до чёртиков боюсь. Не впервой, уже проходили – но снова холодела спина, и вновь мокли ладони. Молвят, привыкнуть можно к чему угодно, но боль – другое дело. Подчас ожидание боли, знакомой по дурному опыту, только усиливает её.
И никакой привычки к ней нет.
– Молчишь? – выдохнул отец, хрустнув то ли шеей, то ли запястьем. – Ну молчи. Рот твой меня не боится, стало быть, раз правды не раскрывает. Да вот ладошки – что псина в течку. Сдают тебя с потрохами, хорёк… Но ответь-ка: кем прихожусь тебе?
Я опешил, услышав новый вопрос, что доселе не звучал перед печью.
– Батькой, – растерянно выпалил я.
Звякнули заклёпки отцовского пояса. Истерично скрипнули половицы под тяжёлыми сапогами.
– Нет-нет, ссыкливое ты отродье, – в нос дало куревом; меня замутило, – барон я тебе, а не батька. И если таборянин духом слаб, то кому его поучать, как не барону? Ты сразу родился сломленным, хорёк. Жалким. Но твой барон выправит тебя – ведь таков его долг перед табором. Вышколит, вышкурит, выдернет из этой обёртки настоящего мужчину. Даю тебе слово барона, слово Саула.
Я что есть мочи вжал кулаки в печное зерцало. Хотелось просочиться сквозь глину и кирпич, закопаться в угли, чтоб никто не нашёл… Или – хотя бы – устоять на ногах.
– Ничего-ничего, хорёк, – голос Саула стал обманчиво-мягким, – всем ведомо, что страх лечится любовью.
Рассекая воздух, свистнула нагайка.
– А барон любит тебя!
* * *
Гуляй-град неумолимо брёл по Глушотскому редколесью. Выворачивал стволы гранитными лапами, буравил холмы тяжеловесным кованым брюхом – но продолжал брести. С грохотом, скрежетом. Голова его, вырубленная в камне наподобие старческой, бесшумно кричала, раззявив закопчённый рот. Горб же, колючий от труб, дымом пачкал рассветное солнце, а окна рвали лес какофонией звуков.
Кузни гремели молотами, казармы – оружием и таборянской бранью, а нижние клети, где помещался скот, озверело мычали. Только горнило, средоточие пленённых душ, трудилось молча: с кротким рокотом томились в нём бесы, двигая гранит и раскаляя кузни. И лишь изредка, как бы взбрыкивая, озлобленные бесы поддавали жару чрезмерно. Тогда оживал на мгновение гранитный старческий лик, и рот, чёрный от сажи, скалился пламенем. Поднимался над лесом вороний грай.
Птичьи крики заставили вздрогнуть, и я зашипел от боли. Куртка из зобровой кожи, грубо сшитая и ещё не разношенная, скоблила лопатки при каждом резком движении. А спина ещё сочилась сукровицей,