Шрифт:
Закладка:
По-видимому, не столь основательно обвиняли Павла в том, что он неприлично обращался с духовенством. Если и справедливо, что он однажды сослал одно духовное лицо за то, что в проповеди, произнесённой им в придворной церкви, восхвалялось прежнее царствование с порицающими намёками на нынешнее, то подобное происшествие, часто повторявшееся в других государствах, было, конечно, заслуженным наказанием для дерзкого проповедника.
Но ещё неосновательнее толкуют, осуждая награждение духовных лиц орденами. Высший глава их, по справедливости высокоуважаемый митрополит московский Платон[201], возвратил пожалованный ему орден под тем предлогом, что его обет, устав русской церкви и несколько других причин запрещали ему носить светский знак отличия Он был немедленно вызван в Петербург; но ещё на дороге получил, в отмену прежнего приказания, повеление отправиться на жительство в небольшой город близ Москвы. Прибыв сам в Москву на коронацию, император хотел было призвать другое духовное лицо для совершения этого торжественного обряда. Но ему это так серьёзно отсоветовали, во внимание к глубокому уважению, коим пользовался Платон в народе, что он нашёлся вынужденным уступить. Достойный старец, без орденов, венчал своего императора на царство, и все превозносили эту твёрдость; но были ли эти похвалы справедливыми? Ордена суть не что иное, как признаки заслуг, оказанных отечеству. Разве духовное лицо не может их заслужить? И, если оно их заслужило, может ли оно из гордости, скрывающейся под смирением духовного звания, гнушаться тех отличий, которые жалует ему государь? Можно ли назвать светским то, что обозначает одну из прекраснейших, Богом предписанных обязанностей? Рассудок благородного старца введён был в заблуждение предвзятыми понятиями; одна только необычайность случая поставила его в недоумение, потому что вообще он был муж по сердцу Божию. Когда он изредка приезжал из Троице-Сергиевской лавры в Москву, народ окружал его как святыню. Однажды приехал он, чтобы отслужить обедню, и нашёл церковь осаждённой бесчисленной толпой, которую не пускала полиция. На вопрос его: «почему?» ему отвечали, что церковь уже переполнена знатнейшими лицами города. Он рассердился и сказал весьма громко: «Я столько же пастырь бедных, как пастырь богатых». Народ обрадовался. Неудивительно, что после таких поступков народ был к нему привязан и высоко почитал его и что совет, данный государю, беречь такого человека был вполне разумен и правдив.
Но подобные советы ему редко давались. Обыкновенно всякий искал, как бы подладиться к его подозрительному нраву, как бы выставить чужую дерзость, чтобы придать больше цены собственному подобострастию и выманить подарки от государевой известной щедрости.
Наконец утверждали, что, когда государь был в дурном расположении духа, не следовало ему попадаться на глаза под опасением за честь и свободу. Это была низкая клевета, как я в том убедился из неоднократного собственного опыта. Наблюдения мои внушили мне доверие к характеру государя, и я полагаю, что некоторая скромная смелость и прямой взгляд спокойной совести никогда не были ему неприятны. Только робость и застенчивость перед ним могли возбудить его подозрительность, и тогда, если к этой подозрительности присоединялось дурное расположение духа, он в состоянии был действовать опрометчиво. Поэтому я поставил себе за непременное правило никогда не избегать его присутствия, и, когда я с ним встречался, непринуждённо останавливался и скромно, но прямо смотрел ему в глаза. Не раз случалось со мной, когда я находился в одной из его комнат, что лакеи вбегали впопыхах и кричали как мне, так и другим, что император идёт, и что мы должны поскорее удалиться. Обыкновенно исчезала большая часть присутствовавших, часто даже все; я один всегда оставался. Государь, проходя мимо меня, иногда просто кивал мне головой, но чаще всего обращался ко мне с несколькими милостивыми словами.
Я именно помню, что в одно утро со мной был подобный случай и что обер-гофмаршал сказал мне потом: «Вы можете похвалиться своим счастьем: государь был сегодня в самом дурном расположении духа». Я улыбнулся, потому что убеждён, что это счастье выпало бы на долю каждого, у кого сияла бы в глазах чистая совесть. Но из тех, которые обыкновенно приближались к нему, редкий человек мог скрыть своё коварство: к ногам его повергалась одна лишь корыстолюбивая, всегда косо смотрящая подлость; всё это притворство не могло, конечно, не казаться противным этому прямодушному человеку, и невольно вспыхивало его негодование. Самую тягостную обязанность для государя составляет изучение людей, потому что оно приводит к презрению человечества.
Что Павел приказывал со строгостью, то исполнялось его недостойными слугами с жестокостью. Страшно сказать, но достоверно: жестокость обращена была в средство лести. Его сердце о том ничего не знало. Он требовал только точного исполнения во всём, что ему казалось справедливым, и каждый спешил повиноваться. Но этого недостаточно было для вероломных слуг. Им нужно было, чтобы государь чувствовал необходимость держать их при себе, и чтобы он чувствовал её всё более и более; с этой целью они старательно поддерживали его подозрительность и пользовались всяким случаем, чтобы подливать масла в огонь. Неумолкаемое поддакивание вошло в обычай, окончательно извратило нрав государя и с каждым днём делалось ему необходимее.
Не по недостатку рассудка Павел подпал под влияние льстецов, а вследствие их адского искусства не давать уснуть его подозрительности и представлять как преступление всякое правдивое противоречие. Последствием этого было то, что все честные люди замолкли даже в тех случаях, когда по долгу совести им надлежало говорить.
Известно, с каким пристрастием Павел смотрел на Михайловский замок, воздвигнутый им как бы по волшебному мановению. Очевидно, пристрастие это происходило не от того, что какое-то привидение указало построить этот дворец, — об этой сказке он, может быть, и не знал, а если знал, то допустил её для того только, чтобы в глазах народа оправдать затраченные на эту постройку деньги и человеческие силы. Его предпочтение к ней главным образом происходило от чистого источника, из кроткого человеческого чувства, которое за несколько дней до своей смерти он почти пророчески выразил г-же Протасовой[202] в следующих словах: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть». Однако нужно сознаться, что поспешность, с которой окончена была эта постройка,