Шрифт:
Закладка:
В другой раз, в Петергофе, Павел сидел в беседке. Два лакея, которые его не заметили, хотели пробраться через калитку и вдруг нашли её заложенной. «Кто приказал её заложить?» спросил один из них. — «Кто же, как не государь! — ответил другой. — Ведь он во всё вмешивается». Тут они употребили несколько неприличных выражений, которые вывели Павла из терпения. Он бросился на этих лакеев, исколотил их собственноручно и отдал их в солдаты. Как часто Пётр Великий сам расправлялся своей дубиной!
Последствием этого небольшого происшествия было запрещение гулять по Верхнему саду. Только через один проход нельзя было запретить проходить, потому что не было другой дороги, чтобы носить кушанья из кухни во дворец. Но так как именно эта дорога шла под окнами княгини Гагариной[178], жившей в нижнем этаже и находившейся в нежной связи с Павлом, то он приказал, чтобы люди, носившие кушанья, проходя мимо её окон, поворачивали голову в другую сторону. Это, без сомнения, показалось забавным; но стоило ли обвинять его в столь простительной слабости?
Говорят, будто один офицер случайно посмотрел в эти окна и тем взбесил императора. На разводе Павел всячески старался придраться к нему, но был ещё более раздражён тем, что этот офицер не подал повода ни к какому замечанию. Тем не менее, когда вслед за этим офицер подошёл, по уставу, с экспантоном в руке, к императору для получения пароля, Павел будто бы закричал на него: «Как? Ты ещё смеешь дразнить меня?» — тотчас разжаловал его в солдаты и приказал, чтоб о нём не было ни слуху, ни духу. Все вообще подтверждали верность этого рассказа и осуждали государя, — но по какому праву? — это другой вопрос. Цари не пользуются преимуществом, которое принадлежит последнему из их подданных, и в силу которого обе стороны должны быть выслушаны: их осуждают на основании одного оговора. Кто знает, было ли заглядывание офицера в окна княгини совершенно случайным? Должно, однако, сознаться, что, во всяком случае, избранный Павлом способ отмщения за эту обиду не был достоин монарха.
Одного камердинера Павел однажды прижал к стене, требуя, чтоб он признался, что виноват. Чем чаще этот человек повторял: «в чём?» — тем яростнее становился император, пока, наконец, тот не вскричал: «Ну, да, виноват!» Тогда Павел мгновенно выпустил его и, улыбаясь, сказал: «Дурак, разве ты не мог сказать этот тотчас же?» Чтобы правильно судить и об этом анекдоте, нужно бы знать наперёд, не имел ли Павел основания ожидать, что камердинер его вспомнит о каком-нибудь проступке, хотя бы его ни в чём определённом и не обвиняли. И здесь публика осуждала Павла по односторонним показаниям. Нельзя, впрочем, отрицать его запальчивость, и это свойство, без сомнения, составляет один из пагубнейших пороков в государе.
Следующий анекдот, слышанный мной от генерал-адъютанта графа Ливена[179], бросает на императора более мрачную тень, чем все предшествующие.
Одной из обязанностей графа было писать приказы; но так как он не хорошо произносил по-русски, то обыкновенно другой адъютант, молодой князь Долгоруков[180], должен был читать вслух как приказы, так и поступавшие русские рапорты. Однажды государь сидел в Павловске на балконе; по левую его сторону стоял граф Ливен, готовый писать, по правую князь Долгоруков, который вскрыл один рапорт и начал читать, но вдруг остановился и побледнел. «Дальше!» — вскричал император. Долгоруков должен был продолжать. Это была жалоба на его отца[181]. Император улыбнулся и во время чтения несколько раз со злорадством подмигнул графу Ливену, чтобы обратить его внимание на смущение и страх Долгорукова. Когда это чтение было окончено, он взял письменную доску из рук графа и на этот раз заставил Долгорукова писать приказ, коим объявлялось повеление подвергнуть строжайшему исследованию обвинение, возведённое на его отца[182].
Если бы об императоре Павле известна была только одна эта черта, то я, не задумываясь, признал бы его за холодного тирана. Но после всего того, что так ясно рисует его характер, я не могу допустить, чтобы в этом случае было какое-нибудь злобное намерение. В минуты вспыльчивости Павел мог казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был не способен действовать бесчувственно или неблагородно. Должно заметить, что граф Ливен был весьма недоволен своим положением. Рассказ его не может, однако, подлежать ни малейшему сомнению, и, по всей вероятности, император только хотел дать понять молодому Долгорукову, что там, где дело идёт о долге службы, должны быть забыты все узы родства, — урок, правда, безжалостный, данный не менее безжалостным образом.
Я также не могу усомниться в том, что сын какого-то казачьего полковника, посаженного в крепость, обратившись к государю с прекрасной сыновней просьбой быть заключённым вместе с отцом, получил только наполовину удовлетворение своего желания, а именно подвергся заключению, но не вместе с отцом[183].
Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочных смягчающих обстоятельств.
В противоположность предшествующему, здесь должно найти место следующее происшествие как доказательство его справедливости.
Граф Панин[184], жертва ненависти графа Ростопчина, сослан был в своё имение. Это показалось недостаточным его в то время могущественному врагу. Перехвачено было письмо из Москвы. Оно написано было одним путешествовавшим чиновником[185] коллегии иностранных дел к Муравьёву[186], члену той же коллегии, и ничего другого не содержало, как простые известия о посещениях, сделанных путешественником его дядям и тёткам. Только слова: «Я был также у нашего Цинцинната в его имении» показались Ростопчину странными, и он вообразил себе, что письмо это написано графом Паниным и что под именем Цинцинната следует подразумевать князя Репнина[187], бывшего в то время в немилости. Тогда, заменив произвольно каждое имя другим, он понёс письмо к императору и внушил ему, что над ним издеваются. Легко раздражаемый государь тотчас приказал московскому военному губернатору графу Салтыкову[188] сделать строжайший выговор графу Панину. Панин отвечал чистосердечно, что совсем не писал в Петербург. Предубеждённый монарх велел послать в Москву подлинное письмо, дабы уличить графа, и потом сослать его за 200 вёрст от Москвы.
Между тем настоящий сочинитель письма, узнав обо всём этом, поспешил на курьерских в Петербург, отправился к графу Кутайсову и объявил ему: «Письмо это написано мной, подписано моим именем. Я слышу, что давние мои благодетели подвергаются несправедливым подозрениям, и приехал всё разъяснить. Его