Шрифт:
Закладка:
Я получил письмо из маленькой библиотеки, состоявшей, по-видимому, при какой-то из организаций Белой армии, подобно мне выехавшей из России. Письмо в озлобленных тонах требовало, чтобы я немедленно возвратил экземпляр «Протоколов сионских мудрецов». Книга эта, некогда уныло одобренная Государем, представляет собой подложный меморандум, составленный полуграмотным проходимцем и оплаченный тайной полицией; единственной целью его было – подстрекнуть погромы. Библиотекарь, подписавшийся Синепузовым, утверждал, будто я держу то, что он счел возможным назвать «столь популярной и ценной книгой», вот уже больше года. Он ссылался на прежние просьбы, посланные мне в Белград, Берлин и Брюссель, по каковым городам, видимо, носило моего соименника.
Я зримо представил себе молодого, очень белого эмигранта машинально реакционной разновидности, образование которого прервала революция и который успешно наверстывал утраченное время традиционными способами. Он, как видно, очень любил путешествовать, – я тоже: вот все, что было в нас общего. В Страсбурге одна русская дама спросила меня, не мой ли это брат женился на ее льежской племяннице. Одним весенним днем в Ницце ко мне в отель зашла девица с каменным лицом меж двух длинных серег, спросила меня, окинула одним-единственным взглядом, извинилась и ушла. Другой раз, в Париже, я получил телеграмму, нервно извещавшую: «NE VIENS PAS ALPHONSE DE RETOUR SOUPÇONNE SOIS PRUDENT JE TADORE ANGOISSÉE» [6]и признаюсь, испытал мрачное удовлетворение, вообразив как мой бойкий двойник с букетом в руках неминуемо нарывается на Альфонса с его женой. Несколько лет спустя (я в то время читал лекции в Цюрихе) меня вдруг арестовали за то, что я будто бы разбил в ресторане три зеркала – своего рода триптих, изображающий моего соименника пьяным (первое зеркало), вдребезги пьяным (второе) и пьяным буяном (третье). Наконец, в 1928 году французский консул грубо отказался проштамповать мой потрепанный нансеновский (цвета морской волны) паспорт, поскольку, заявил он, я уже однажды пролез в его страну безо всякого разрешения. В пухлом досье, которое было в конце концов извлечено на свет, я мельком увидел физиономию моего тезки. Он носил подбритые усики и стригся «ежиком», сволочь.
Вскоре после того перебравшись в Соединенные Штаты и осев в Бостоне, я решил, что стряхнул наконец эту нелепую тень. Затем – в прошлом месяце, если быть точным, – раздался телефонный звонок.
Женщина с тяжелозвонным голосом сообщила, что она – миссис Сибил Холл, близкая подруга миссис Шарп, которая написала ей, посоветовав «связаться» со мной. С миссис Шарп я был знаком, и мне даже в голову не пришло, что и я, и моя миссис Шарп могут оказаться совсем другими людьми. Златогласая миссис Холл сказала, что в пятницу вечером у нее дома состоится небольшое собрание, я мог бы прийти, ибо по слышанному ею обо мне она уверена, что дискуссия очень, очень меня увлечет. Хотя любого рода собрания мне ненавистны, я приглашение принял, побужденный к тому мыслью, что, отказавшись, пожалуй, огорчу миссис Шарп – приятную, коротко стриженную немолодую даму в темно-бордовых брючках, с которой я познакомился на Тресковом мысе, где она делила коттедж с женщиной помоложе: обе были средней руки художницами – левого толка и с приличным достатком – очень милые.
Вследствие некоторых злоключений, никак не относящихся к предмету настоящего рассказа, я добрался до многоквартирного дома миссис Холл гораздо позже, чем намеревался. Престарелый лифтер, странно похожий на Рихарда Вагнера, хмуро поднял меня наверх; неулыбчивая горничная миссис Холл, особа с длинными ручищами, свисавшими по бокам, ожидала в прихожей, пока я избавлюсь от пальто и калош. Главным украшеньем прихожей служила известного рода декоративная ваза, китайской выделки и, вероятно, весьма древняя – высокая, тошнотворной раскраски тварь, такие всегда ужасно меня угнетают.
Пока я переходил претенциозную комнатку, буквально набитую символами того, что рекламные авторы именуют «изящной жизнью», и пока меня вводили – теоретически, ибо горничная пропала, – в просторный и томно буржуазный салон, до меня понемногу стало доходить, что это именно такое место, где можно нарваться на какого-нибудь пожилого обормота, которого кормили в Кремле икрой, или на деревянного советского русского, и что моя знакомая, миссис Шарп, по какой-то причине всегда сожалевшая о моем презрении к линии партии, к коммунизму и к «гласу его хозяина», по-видимому, решила, бедняжка, будто подобный опыт способен благотворно повлиять на мой кощунственный разум.
Из общества в дюжину человек выделилась хозяйка – плоскогрудая женщина с длинными конечностями и с губной помадой на выступающих зубах. Она споро представила меня почетному и прочим гостям, и дискуссия, прерванная моим появлением, возобновилась. Почетный гость отвечал на вопросы. Это был щуплый мужчина с прилизанными темными волосами и лоснящимся лбом; длинноногая лампа, стоявшая у него за плечом, освещала его так ярко, что можно было различить крупицы перхоти на воротнике его смокинга и полюбоваться белизною сжатых ладоней, одна из которых, как я обнаружил, была невероятно вялой и влажной. Он относился к породе людей, слабые подбородки которых, впалые щеки и незадачливые кадыки обнаруживают часа через два после бритья, – когда истает тактичный тальк, – сложную систему розовых прыщиков, частью скрытых синевато-серой штриховкой. Он носил перстень с гербом, и я почему-то вспомнил смугловатую русскую девицу из Нью-Йорка, до того напуганную возможностью сойти – из-за внешности – за еврейку, что она таскала крестик прямо на горле, хоть веры в ней было так же мало, как и ума. Английский язык оратора отличался приятной беглостью, но жесткое «джар» в произношении слова «Germany» («Германия») и назойливо возникавший эпитет «wonderful» («чудесный»), первый слог которого звучал как «ван», обличали его тевтонское происхождение. Он то ли был, то ли стал, то ли вот-вот собирался стать профессором немецкого языка, или музыки, или сразу обоих где-то на Среднем Западе; имени его я не уловил, и потому буду звать его «д-р Шу».
– Естественно, он был безумен! – вскричал д-р Шу в ответ на какой-то вопрос одной из дам. – Помилуйте, ведь только безумец мог так запутать войну. И я, подобно вам, определенно надеюсь, что в скором времени, если выяснится, что он жив, его надежно упрячут в санаторию какой-нибудь нейтральной страны. Вполне по заслугам. Безумием было нападать на Россию вместо того, чтобы вторгнуться в Англию. Безумием было надеяться, что война с Японией удержит Рузвельта от решительного вмешательства в европейские дела. Наихудший безумец – это тот, кто не учитывает возможности чужого безумия.
– Так вот все думаешь, думаешь, – сказала толстая дамочка, по-моему, миссис Малберри, – а ведь тысячи наших мальчиков, убитых