Шрифт:
Закладка:
Раз в неделю, в субботу после полудня, все семьи — Гулько, Зыряновых, Черепановых, — кроме нашей, отправлялись в село помыться в банях. Утром в воскресенье все они возвращались на пашню: дорог был каждый час страды, все знали — сухая погода здесь стоит недолго. Наша же семья за всю страду ни разу не отлучалась с пашни. Когда около колка становилось безлюдно, мать нагревала в большом артельном котле воды, мыла нас поочередно в корыте, надевала чистые штанишки и рубашонки. Воскресными утрами мы отдыхали, с нетерпением поджидая, когда привезут из села свежего хлеба, арбузов, дынь, огурцов, луку и всякой другой крестьянской снеди, какая водится летней порой.
В обычные дни из села на заимки не поступало никаких вестей. Да и по воскресеньям их привозили очень мало: белые не появлялись в Гуселетове, партизаны, по слухам, встречали их то за борами, когда они шли от железной дороги, то в глубине Кулундинской степи. Пробиться белым к Гуселетову, одному из близких сел к Солоновке, партизанской столице, было не так-то легко. Мать стала понемногу успокаиваться и радоваться небывалому урожаю — наша семья, по ее словам, будет обеспечена хлебом надолго, не на один год.
Но однажды Федя Зырянов вернулся из села раньше всех, да еще без отца и матери. Сначала он пошептался наедине с Алешкой, который оставался присматривать за лошадьми, а потом появился и около нашей землянки.
— Ты что же один? — сразу встревожилась мать, увидев, что лицо моего дружка припухло от слез.
— Тятю побили, — ответил Федя, глядя себе под ноги.
— Кто? За что?
— Беляки…
— Господи, пришли, да? Когда?
— Вчерась, — ответил Федя. — Пришли к нам под вечер за самосидкой. «У тебя, Зырянов, — говорят, — завсегда есть, потому как любитель выпить». Самосидки у тяти не было, а он возьми да ляпни им: «Есть, да не про вашу честь!» Ну и пошло. «Я, — кричит им тятя, — егорьевский кавалер, меня не трожьте!» Тут они и вовсе взъярились. «А-а, — говорят, — ты егорьевский, ну так вот получай!» И давай его дубасить, и давай плетями! А потом наловили кур, поотрубали им головы и заставили мамку варить в чугунках. Обожрались, однако…
— Что же с отцом-то?
— Лежит…
— И много их, беляков? — потеряв с испугу голос, спросила мать.
— У нас четверо было, — ответил Федя. — А сколько всего — не знаю. Говорят, целый взвод. Да они уже с утра пораньше ускакали куда-то. — Тут Федя обратился ко мне: — И знаешь, кто с ними уехал? Степка Барсуков, Ванькин брательник, какой нас плетью хлестал! Прибавил себе год и записался добровольцем в беляки! Да с ним еще двое мордастых пошли. А Степка еще вчерась весь вечер с беляками якшался и водил их по селу. Все искали кого-то. И на кордоне, говорят, были.
Этого оказалось достаточно, чтобы мать вновь потеряла с трудом обретенный покой. Всю ночь напролет она не спала, сидела около избушки и прислушивалась: не послышится ли на дороге конский топот? А утром увела нас на пашню, где дядя Павел по ее указанию выложил из снопов пшеницы что-то вроде большого суслона, но с просторной пещерой — там, как в норе, могла укрыться вся наша семья. Вторую ночь все мы, сбившись в клубок, там и ночевали.
Потом на пашню приехал Филипп Федотович Зырянов с большим синяком под глазом, но не только спокойный, а даже, пожалуй, отчего-то озорной и задорный. О том, как его били за непокорность и длинный язык, он рассказал без открытой злобы, с усмешечкой, с прибаутками, будто ему здорово удалось обвести беляков вокруг пальца. По его убеждению, небольшая группа карателей случайно и ненадолго заскочила в Гуселетово, возможно с целью разведки, и только когда Степка Барсуков прибежал в сборню и напел им про всех, кто поднимал восстание в селе, они пошли по дворам, но никого из ревкомовцев не схватили — те успели попрятаться или были на пашнях. Каратели спешили куда-то и даже не помышляли устраивать облавы в селе, а тем более в степи.
После встречи с Филиппом Федотовичем мать переселила нас обратно в избушку, где на ночь уже протапливалась железная печурка, но успокоиться окончательно так и не смогла.
У всех, кто имел пашню у нашего колка, не хватало сил для уборки высоких густых хлебов, все до упаду спешили с уборкой, боясь рано наступавших дождей. Но погода, к счастью, оставалась устойчиво ведренной, благостной, хотя ночами уже холодало. С большим трудом, но хлеба были вовремя скошены и сложены в суслоны. Надо было их срочно заскирдовать — тогда не страшны и дожди. Но скирдование — особенно тяжелое дело, требующее мужицкого труда. Поневоле пришлось всем, кто жил на заимках, вести его сообща, артелью.
Как раз в тот день на дороге, ведущей к нашему колку, показалась чья-то телега. Случилось это в обеденное время, когда все были около своих избушек. Но первой заметила чужую телегу, конечно, наша мать — она с той дороги почти не сводила глаз. И она же своими острыми глазами разглядела, что на телеге вместе с каким-то гуселетовским мужиком сидели два человека в шинелях — вне всякого сомнения, белогвардейцы. Мать заметалась без памяти, сгребая в кучу своих младших и собираясь бежать с ними в колок. Но Филипп Федотович прикрикнул на нее по-свойски:
— Да не мельтеши ты! Не подавай виду! Ступай в избушку и замри. Куда теперь бежать? Увидят же! И потом, с двумя-то мы управимся. Мишка, сбегай к загону, принеси вилы. Павел, где у тебя топор? Положь поближе к руке.
К нашей избушке быстро сошлись все мужики.
Когда чужая телега приблизилась, в вознице был опознан увечный солдат-фронтовик с плохо действующей правой рукой. На телеге, свесив ноги по обе стороны, сидели два молодых солдата, но, как оказалось, без погон на шинелях. Не понять было, кто они такие: вроде и белые солдаты, но не при полной форме, да к тому же, кажется, и без винтовок.
Не успев слезть с телеги и поздороваться, косорукий солдат Рыбаков весело сообщил:
— Подмога вам, мужики, прибыла!
Почти целую минуту наши мужики молчали.
— Какая подмога? — наконец с угрюмой недоверчивостью осведомился Филипп Федотович, по привычке считавший