Шрифт:
Закладка:
Пытаясь управлять немецкой жизнью, выполняя в меру собственного разумения вышестоящие указания, многие сваговцы, обремененные советским опытом, путались, ошибались и недоумевали, сталкиваясь с чуждой, враждебной, пусть и поверженной Германией. Иногда, особенно в начале оккупации, просто не знали, как правильно поступить, импровизировали, с трудом выходя за рамки своих советских (пред)убеждений и управленческих привычек. А чаще оставались в этих рамках, пытаясь адаптировать Германию к родным и близким советским смыслам и образу действий. Нередко попадали впросак. Неадекватный реальной Германии советский политический язык не только искажал восприятие, но и был способен свести на нет благие намерения сваговских чиновников и даже предписания сталинской большой политики. В политическом подсознании сваговцев, если можно так выразиться, советский пример присутствовал (или должен был присутствовать) как эталон, прикладывая который к Германии следовало оценивать все ее «несовершенства» и всю ее несоциалистическую «отсталость».
«Маленький СССР» отличался от своего большого прародителя невероятно высокой концентрацией сознательных по советским меркам людей – коммунистов и комсомольцев. За членство в партии коммунисту приходилось платить сужением пространства личной свободы. Но после войны члены партии, и не только они, попытались стихийно раздвинуть эти границы. Возник конфликт между идеологическими предписаниями и повседневной жизнью. Анализ низовых документов СВАГ показал, что партийно-государственный идеологический посыл искажался, трансформировался, растворялся или весьма своеобразно усваивался населением «маленького СССР», явно склонным к ускользанию от принудительного дисциплинирования и промывания мозгов. Масштабные и целенаправленные идеологические действия без постоянного и жесткого давления (и подавления!) эффективно работать не могли и не работали. В чем действительно преуспела власть, так это в насаждении и закреплении на долгие годы внешнего конформизма, который выводил на поверхность лишь приемлемые для режима образцы речевого поведения, но скрывал истинные воззрения и мотивы человека. Умение говорить на партийном языке заметно опережало в СВАГ умение вести себя по-партийному.
В глазах власть предержащих этот внешний конформизм представал в образе смирения и покорности – базовых ценностей сталинизма. Эти ценности оставались опорой власти даже тогда, когда государство затрагивало личные материальные интересы и залезало в неглубокий карман сталинского человека, предварительно идеологически его обезоружив. Сваговцы ежегодно и достаточно успешно сдавали тест на лояльность, к примеру, в ходе принудительно-добровольной подписки на государственные займы. Несмотря на постоянно тлеющее раздражение бесцеремонностью власти, принудительная добровольность, навязанный коллективизм, искренняя в то время вера многих в будущий коммунизм, приперченные страхом репрессий, долгое время удерживали сталинского человека в рамках, достаточных для стабильности системы. Стремление уклониться от неудобных требований начальства само по себе не подрывало основ сталинской системы. Сваговец крайне редко выказывал свое недовольство, причем не режимом вообще, а его конкретными приземленными практиками, запретами, которые он пытался молчаливо обойти, не считая свои действия покушением на устои.
При доминирующей «советскости» оккупационного сообщества сваговцы пережили процесс спонтанной деидеологизации и эмоционального спада низовой партийной жизни. Этот процесс был усилен и приобрел более выраженные формы из-за переключения интереса коммунистов СВАГ на внешний чуждый и полный соблазнов капиталистический мир, на освоение реальности, противостоявшей тому, к чему людей приучала советская жизнь. Многие укорененные в сознании социально-психологические шаблоны подверглись неожиданным деформациям. Необычные трансформации претерпел, в частности, культ бдительности – одна из самых важных и востребованных мировоззренческих парадигм сталинского государства. Именно призывы к бдительности поддерживали в 1930-е годы параноидальное состояние советского «бытия начеку», вели к новым разоблачениям, побуждали к новым подвигам по поиску врага. Для архаичного мышления (неграмотный или полуграмотный рабочий или крестьянин 1920–1930-х годов) бдительность, пусть и новое слово, но отразившее вековое настороженное восприятие чужого. Другое дело сваговец, человек послевоенный, много повидавший, приоткрытый в силу жизненных обстоятельств миру. Его не удалось целиком и полностью заразить психозом бдительности, к чему стремилась сталинская верхушка и в чем она, бесспорно, преуспела в городской интеллигентской среде. Желающие бдить, конечно, нашлись. Но их попытки разыграть эту карту наталкивались на осторожное противодействие людей здравомыслящих. Враги для большинства сваговцев вообще находились где-то там – в законспирированном шпионском подполье, вдалеке за демаркационной линией Советской оккупационной зоны, или еще дальше – среди московских путаников – писателей, композиторов, ученых. Иногда сотрудников военной администрации призывали к бдительности, под расписку знакомя с пугающими приказами о приговорах военных трибуналов. Но большинство так и не научилось находить врагов рядом с собой. Иначе чем объяснить постоянные жалобы парторгов и политработников на упадок бдительности и столь же постоянные сетования активных коммунистов, что мы де «потеряли человека», потому что вовремя на него не донесли. Видимо, по мнению рядовых сотрудников СВАГ (и не только рядовых), подобным надлежало заниматься «кому следует». Это было новое явление. Именно оно намекало на то, какими путями пойдет послесталинское общество, когда на смену публичной парадигме бдительности придет парадигма «доверия людям» – важнейшая тема оттепельной советской культуры, а отчасти и партийной пропаганды.
Контроль над сталинским человеком, как и в большом СССР, несмотря на все усилия политработников, начальников и особо бдительных сослуживцев, неизбежно оставлял дыры и прорехи в системе, через которые люди ускользали от «ока государева», укрываясь в тени своего обыденного существования. Они прибегали к разнообразным стратегиям ухода из кодированного коммунистического мира в некую параллельную повседневность. Важным и чрезвычайно полезным для нашей работы стало одно из ключевых открытий последних лет в исторической социологии и социальной истории сталинизма – обнаружение в советском социуме 1930–1940-х годов своего рода «серых зон» и относительно свободных пространств865, куда сталинизм с его партийно-государственной навязчивостью пробивался с боем, но так и не пробился. Можно не приходить на работу, когда приказано (необходимо отправить посылку, сходить к врачу, в магазине выбросили настоящий драп, а за ним очередь), можно месяцами не платить партийные взносы и прогуливать занятия по марксизму-ленинизму, не читать советских газет и не знать контрольных цифр пятилетнего плана, можно отправиться в западную зону за покупками или на черный рынок, хотя это запрещено, посидеть в немецком ресторане (даже держать там специальный, «запрещенный» столик для офицеров), можно, пока не попадешься, встречаться немками и даже влюбляться в них. Можно, если получится, отправить семье не одну посылку, а несколько, а в саму посылку положить всякие запрещенные вещи – лекарства, советские деньги, военное обмундирование… Или до поры до времени не докладывать начальству о прегрешениях коллеги, если и он, и ты сам – люди хорошие и надежные, связанные если не фронтовой дружбой, то хотя бы круговой порукой. Во всех подобных действиях не было ничего враждебного сталинскому режиму, это были обычные практики выживания, которые мало кто готов был осуждать.