Шрифт:
Закладка:
Но самое чудовищное и мучительное состояло в том, что Крингс-Эрнст называл словом discussions. Надо было часами сидеть в его кабинете, обсуждая некие якобы очень важные и существенные вопросы. Имелось в виду, что мы – молодые художники из неразумной страны, а он – опытный арт-дилер, и мы теперь должны совместными усилиями разработать план нашего продвижения в недра интернационального арт-мира. Задача подавалась Крингс-Эрнстом как непростая, и для ее решения требовались многочисленные discussions, то есть якобы мозговые штурмы и отважные штрайтгешпрехи, аранжируемые Томасом в его кабинете. Всё это был чистой воды фейк, под личиной этих якобы столь важных дискуссий скрывался обыкновенный энергетический вампиризм. Грубо говоря, Крингс-Эрнсту просто нравилось ебать нам мозг. Не знаю, почему этот процесс его так увлекал, наверное, ему надоело трахать свою жену, а любовницы обходились слишком дорого. Вскоре я не мог слышать слово «дискашн» без сильного приступа тошноты.
Он был мастером создания словесных безвыходных пространств. Вместо того чтобы обсуждать перспективы нашей блистательной арт-карьеры, он мог, например, сообщить мне в удручающих тонах, что ему слишком дорого платить за аренду склада, где хранятся дюссельдорфские инсталляции МГ. Переправить их в другое место тоже оказывалось слишком накладно. На мое простодушное предложение, не выбросить ли их в таком случае на помойку, он мрачно отвечал, что и это он не может себе позволить, поскольку уже вошел в расходы из-за всего этого, как он выражался, russian bullshit. В этом ситуационном тупичке он продолжал оплетать меня клаустрофобическими словесными сетями. После этих разговоров я выходил из его кабинета, еле волоча ноги от страшной психической усталости. Тогда я еще не догадывался просто уклоняться от этих бессмысленных бесед. Клаус Бах, сидя за своим столом, прямой как палка, нежно перекладывая карандаши, провожал мою спину назидательным взглядом. Мне казалось, из меня высосали всю кровь.
Я шел в сторону Мариенбурга – стоило вступить в район вилл, становилось легче дышать. Во дворце меня встречал другой Бах, а именно Иоганн Себастьян по прозвищу Буклястый. Так я мысленно называл его в моменты особой нежности, испытываемой в адрес этого великого композитора. От Баха дрожал весь дворец. Бах выламывался из огромных янтарных окон, как дикий хулиган. Короче, он звучал на предельной громкости, словно подростковый концерт тяжелейшего рока, происходящий в ржавом гараже.
Когда я пишу о Бахе, мне вспоминается эпизод, не лишенный даже некоторого государственно-исторического пафоса. Как-то раз я притащился во дворец, выжатый как лимон после очередного вампирического дискашена с Томасом Крингс-Эрнстом. Был относительно ранний вечер. Элли блуждала где-то по весенним улицам Кельна. Сиамки отсутствовали. По изумрудной лужайке перед дворцом бродил одинокий китайский фазан. У входа в дом ошивались какие-то типы в черных костюмах, проводившие меня цепкими взглядами. В гостиной ярко пылал камин. Спиной к огню стоял Альфред в черном официальном костюме, при галстуке, и произносил речь. Его явно навестил речевой экстаз. Он был роскошен – его левая рука производила величественные жесты, взлетая к лепному потолку. В правой руке он элегантно сжимал пузатый бокал, где плескалось красное. Он пребывал в той стадии опьянения, которой обычно достигал к более позднему часу. Перед ним в кресле сидел бывший президент Германии, словно седой огурчик с внимательными глазами. Тоже в черном костюме. Видимо, они только что явились с какого-то официального мероприятия. Не прерывая свой монолог, Альфред налил мне вина. Я притулился в кресле и стал лакировать красненьким свою усталость. Альфред продолжил свою речь. Этот эпизод поразительно совпадал с моим любимым моментом из «Волшебной горы», где Пеперкорн произносит речь у водопада. Пеперкорн приглашает всех своих знакомых пациентов санатория на пикник. Он настаивает на том, чтобы они расположились у самого водопада, где царит вечный водяной грохот. Там он встает с бокалом в руке и произносит речь, но никто не слышит ни слова: гром водопада полностью поглощает его слова. Пеперкорн, словно бог, глаголет голосом водопада. Точно так же поступал теперь Альфред.
Ни я, ни бывший президент фон Вайцзеккер не могли разобрать ни слова из его речи (великолепной, судя по жестам и по вдохновленному лицу оратора). В комнатах хуярил Бах на такой громкости, от которой закладывало уши. Альфред говорил голосом органной фуги. Это выглядело как роскошный перформанс в духе европейского дзена. Не знаю, что думал по этому поводу фон Вайцзеккер, но сидел он неподвижно и внимательно смотрел в лицо Альфреда. Может быть, он умел читать по губам?
Потом я спросил Альфреда, о чем он так вдохновенно вещал. Тот сказал, что это была речь о скором объединении Германии. О политических и экономических перспективах, открывающихся перед страной, собирающейся восстановить свою целостность. Все были слегка перевозбуждены в тот период. До распада Советского Союза оставалось девять месяцев.
Наша выставка в галерее Крингс-Эрнста открылась в конце апреля 1991 года и была наполнена предчувствиями и предвосхищениями грядущих событий. Собственно, на трех этажах галереи открылись сразу три выставки. На первом – выставка моего папы. На втором – выставка Лейдермана, который к тому моменту уже был освобожден от должности старшего инспектора МГ. На третьем – выставка «Медгерменевтики». Она называлась «Военная жизнь маленьких картинок» и состояла из двух больших инсталляций. Первая инсталляция носила такое же название, как и вся наша выставка в целом, вторая называлась «Государственная жизнь квартиры». Итак, что же это за военная такая жизнь неких маленьких картинок? И что это за государственная жизнь квартиры? И какой, собственно, квартиры?
Моей, конечно. Речь о моей маленькой квартире № 72 на Речном вокзале, на пятом этаже зеленоватого семнадцатиэтажного дома на ножках. Это однокомнатная квартира с длинным балконом, которую мой папа превратил в двухкомнатную с помощью почти картонной перегородки.
Мои родители развелись в 1975 году и поселились раздельно в двух квартирах в этом доме. Мама – на одиннадцатом этаже, папа – на пятом. Вторая половина 70-х годов прошла для меня в бесконечных блужданиях между этими двумя квартирами. На одиннадцатом этаже я жил с мамой и отчимом. Еще с нами жила мама отчима – армянская старушка Эмма Николаевна. А также периодически с нами жили котята, временные собаки и хомяки. Хомяки продержались долго, их было двое –