Шрифт:
Закладка:
В повести Улицкой присутствует и поколение внуков-правнуков, которое тоже участвует в «обсуждении» проблемы. Именно внучка Катя в финале дает пощечину визжащей Мур, нарушая табу, делая то, на что так до смерти и не решилась ее жертвенная мать.
Таким образом, в современных текстах не только присутствует множественность точек зрения, но речь идет не об отношениях только бабушек и внуков, но о сложнейшем комплексе отношений трех поколений, бабушки — матери — внука/внучки, если оставаться в русле нашей темы, что создает новые витки усложнения архетипа бабушки.
Два текста в этом отношении особенно показательны: написанная в 1994 году молодым литератором Павлом Санаевым автобиография в форме романа[876] «Похороните меня за плинтусом» и вышедший двумя годами раньше роман в форме автобиографии известной писательницы Людмилы Петрушевской «Время ночь (Записки на краю стола)».
В центре текста Санаева образ бабушки, созданный с точки зрения внука, которого в четырехлетнем возрасте бабушка с дедом практически насильно забрали у матери. Мальчик все время болеет, бабушка ведет дом и беспрерывно, ежеминутно его лечит, безумно любит и в то же время попрекает каждым куском и каждой минутой своей жизни, на него потраченной, в жертву ему принесенной. Точка зрения внука является доминирующей, но большую часть текста занимают развернутые истерические монологи бабушки, которые не пересказываются, а изображаются.
Для бабушки горячо любимый внук прежде всего инструмент, с помощью которого она может постоянно воспроизводить и поддерживать свой статус великомученицы:
Господи! — послышался вдруг из ванной плач. — <…> Прости грешную! Прости, но дай мне силы крестягу эту тащить! Дай мне силы или пошли мне смерть! Матерь Божья, заступница, дай мне силы влачить этот тяжкий крест или пошли мне смерть! Ну что мне с этой сволочью делать?! Как выдержать?! Как руки не наложить?![877]
«Красота и величие мученицы», о которых писал Гончаров, для бабушки Санаева существуют только в том случае, если великое служение и великое страдание беспрерывно воспроизводятся и демонстрируются окружающим. Этот садомазохистский дискурс требует, чтобы ребенок выполнял постоянно и одновременно роли тирана (креста на шее) и жертвы (и чтобы в этом качестве он полностью принадлежал бабушке, был объектом ее беспредельной власти). Бабушка помещает внука в тюрьму своей любви-ненависти, накладывает запрет на все нормальные радости мальчишеской жизни, полностью присваивает себе жизнь внука.
Никогда не мог я смириться с бабушкиной манерой отвечать за меня всегда и везде. Если бабушкины знакомые спрашивали во дворе, как у меня дела, бабушка, не глядя в мою сторону, отвечала что-нибудь вроде: «Как сажа бела». Если на приеме у врача спрашивали мой возраст, отвечала бабушка, и неважно, что врач обращался ко мне, а бабушка сидела в противоположном конце кабинета. Она не перебивала меня, не делала страшных глаз, чтобы я молчал, просто успевала ответить на секунду раньше, и я никогда не мог ее опередить.
Для этого надо монополизировать право на ребенка, надо отнять его у матери, что бабушка и делает, объясняя свой поступок на риторическом уровне тем, что дочь — плохая мать, не мать, а «похотливая курва», которая из‐за неодолимого влечения к «кровожадному карлику-кровопийце» повесила вечно больного, «гниющего» сына на шею бабке. Мотив конкурентной борьбы с дочерью за право на внука многозначен, он имеет и эротические коннотации, потому что любовь бабушки к внуку изображается как телесная, плотская:
Это он по метрике матери своей сын. По любви — нет на свете человека, который бы любил его, как я люблю. Кровью прикипело ко мне дитя это. Я когда ножки эти тоненькие в колготках вижу, они мне словно по сердцу ступают. Целовала бы эти ножки, упивалась! Я его, Вера Петровна, выкупаю, потом воду менять сил нет, сама в той же воде моюсь. Вода грязная, его чаще, чем раз в две недели, нельзя купать, а я не брезгую. Знаю, что после него вода, так мне она как ручей на душу. Пила бы эту воду! Никого, как его, не люблю и не любила! Он, дурачок, думает, его мать больше любит, а как она больше любить может, если не выстрадала за него столько? Раз в месяц игрушку принести, разве это любовь? А я дышу им, чувствами его чувствую! <…> Такая любовь наказания хуже, одна боль от нее, а что делать, если она такая? Выла бы от этой любви, а без нее зачем мне жить.
<…> Все эгоисты, предатели кругом. Один ты, солнышко мое, рядом, а больше мне никого и не надо. <…> Хотя ты тоже, как они, — добавила вдруг бабушка с горьким презрением. — Мать придет, кипятком перед ней ссышь: «Мама, мама!»
Чувство бабушки к дочери — это жгучая ревность, конкуренция за ребенка напоминает любовный поединок («Оля… Оленька! Отдай мне его! Я умру, все равно он к тебе вернется. <…> Он последняя любовь моя, задыхаюсь без него»). Можно сказать, что бабушка умирает от неразделенной любви, потому что внук признается: «Я не любил ее и не мог вести себя с ней, как с мамой».
Очевидно, что у Санаева, как и в текстах, о которых шла речь выше, чистота и мудрая бесстрастность бабушек, которые были главным основанием их гиперсимволизации в литературной традиции, мягко говоря, ставится под вопрос, так же как и бескорыстность их любви: бабушка из идиллической фигуры превращается в трагическую (или трагикомическую), «прекрасное совершенство» оборачивается ужасным несовершенством.
Как уже говорилось, к этим проблемам весьма чувствительна женская проза, особенно написанная писательницами, которые сами вошли в возраст бабушек, как