Шрифт:
Закладка:
Катастрофа становилась неизбежной и неотвратимой.
Новороссийск тех дней, в значительной мере уже разгруженный от беженского элемента, представлял из себя военный лагерь и тыловой вертеп. Улицы его буквально запружены были молодыми и здоровыми воинами – дезертирами. Они бесчинствовали, устраивали митинги, напоминавшие первые месяцы революции – с таким же элементарным пониманием событий, с такой же демагогией и истерией. Только состав митингующих был иной: вместо товарищей солдат были офицеры. Прикрываясь высокими побуждениями, они приступили к организации «военных обществ», скрытой целью которых был захват в случае надобности судов… И в то же время официальный «Эвакуационный бюллетень» с удовлетворением констатировал: «Привлеченные к погрузке артиллерийских грузов офицеры, с правом потом по погрузке самим ехать на пароходах, проявляют полное напряжение и, вместо установленной погрузочной нормы 100 пудов, грузят в двойном и более размерах, сознавая важность своей работы».
Первое время, ввиду отсутствия в Новороссийске надежного гарнизона, было трудно. Я вызвал в город добровольческие офицерские части и отдал приказ о закрытии всех, возникших на почве разлада, военных «обществ», об установлении полевых судов для руководителей их и дезертиров и о регистрации военнообязанных. «Те, кто избегнет учета, пусть помнят, что в случае эвакуации Новороссийска будут брошены на произвол судьбы…» Эти меры, в связи с ограниченным числом судов на Новороссийском рейде, разрядили несколько атмосферу.
А в городе царил тиф, косила смерть. 10-го я проводил в могилу начальника Марковской дивизии, храбрейшего офицера, полковника Блейша.
Второй «старый» марковец уходил за последние недели… Недавно в Батайске среди вереницы отступающих обозов я встретил затертую в их массе повозку, везущую гроб с телом умершего от сыпного тифа генерала Тимановского. Железный Степаныч, сподвижник и друг ген. Маркова, человек необыкновенного, холодного мужества, столько раз водивший полки к победе, презиравший смерть и сраженный ею так не вовремя…
Или вовремя?
Убогая повозка с дорогою кладью, покрытая рваным брезентом, – точно безмолвный и бесстрастный символ.
Оглушенная поражением и плохо разбиравшаяся в сложных причинах его офицерская среда волновалась и громко называла виновника. Он был уже назван давно – человек долга и безупречной моральной честности, на которого армейские и некоторые общественные круги – одни по неведению, другие по тактическим соображениям – свалили главную тяжесть общих прегрешений.
Начальник штаба главнокомандующего генерал И. П. Романовский.
В начале марта ко мне пришел протопресвитер о. Георгий Шавельский и убеждал меня освободить Ивана Павловича от должности, уверяя, что в силу создавшихся настроений в офицерстве возможно убийство его. Об этом эпизоде о. Георгий писал мне впоследствии:
«Чтобы Ив. Павл. не заподозрил меня в какой-нибудь интриге против него, я, прежде чем беседовать с Вами, побывал у него и скрепя сердце нарисовал ему полную картину поднявшейся против него злобы.
Иван Павлович слушал спокойно, как будто бесстрастно и только спросил меня: “Скажите, в чем меня обвиняют?”
“Для клеветы нет границ, – ответил я, – во всем. Говорят, например, что вы на днях отправили за границу целый пароход табаку, и дальше в этом и другом роде”.
Ив. Павл. опустил голову на руки и замолк.
Действительно, чего только не валили на его бедную голову: его считали хищником, когда я знаю, что в Екатеринодаре и Таганроге, для изыскания жизненных средств, он должен был продавать свои старые, вывезенные из Петрограда вещи; его объявили жидомасоном, когда он всегда был вернейшим сыном Православной Церкви; его обвиняли в себялюбии и высокомерии, когда он ради пользы дела старался совсем затушевать свое “я”, и т. д.
Я умолял теперь Ив. Павл. уйти на время от дел, пока отрезвеют умы и смолкнет злоба.
Он ответил мне, что это его самое большое желание…
Вы знаете, – писал дальше о. Георгий, – как одиозно было тогда в армии имя Ив. Павл.; может быть, слышите, что память его не перестает поноситься и доселе. Необходимо рассеять гнусную клевету и соединенную с нею ненависть, преследовавшие этого чистого человека при его жизни, не оставившие его и после смерти. Я готов был бы, как его духовник, которому он верил и которому он открывал свою душу, свидетельствовать перед миром, что душа эта была детски чиста, что он укреплялся в подвиге, который он нес, верою в Бога, что он самоотверженно любил Родину, служил ей только из горячей, беспредельной любви к ней, что, не ища своего, забывал о себе; что он живо чувствовал людское горе и страдание и всегда устремлялся навстречу ему».
Тяжко мне было говорить с Иваном Павловичем об этих вопросах. Решили с ним, что потерпеть уж осталось недолго: после переезда в Крым – он оставит свой пост.
Несколько раз ген. Хольман обращался ко мне и к ген. – кварт. Махрову с убедительной просьбой переместить поезд или уговорить ген. Романовского перейти на английский корабль, так как «его решили убить Добровольцы». Это намерение, по-видимому, близко было к осуществлению: 12 марта явилось в мой поезд лицо, близкое к Корниловской дивизии, и заявило, что группа Корниловцев собирается сегодня убить ген. Романовского; пришел и ген. Хольман. В присутствии Ивана Павловича он взволнованно просил меня вновь «приказать» начальнику штаба перейти на английский корабль.
– Этого я не сделаю, – сказал Иван Павлович. – Если же дело обстоит так, прошу ваше превосходительство освободить меня от должности. Я возьму ружье и пойду Добровольцем в Корниловский полк; пускай делают со мной, что хотят.
Я просил его перейти хотя бы в мой вагон. Он отказался.
Слепые, жестокие люди, за что?
Отношения англичан по-прежнему были двойственны. В то время как дипломатическая миссия ген. Киза изобретала новые формы управления для Юга, начальник военной миссии ген. Хольман вкладывал все свои силы и душу в дело помощи нам. Он лично принимал участие с английскими техническими частями в боях на Донецком фронте; со всей энергией добивался усиления и упорядочения материальной помощи; содействовал организации Феодосийской базы – непосредственно и влияя на французов. Ген. Хольман силой британского авторитета поддерживал Южную власть в распре ее с казачеством и делал попытки влиять на поднятие казачьего настроения. Он отождествлял наши интересы со своими, горячо принимал к сердцу наши беды и работал, не теряя надежды и энергии до последнего дня, представляя резкий контраст со многими русскими деятелями, потерявшими уже сердце.
Трогательное внимание проявлял он и в личных отношениях ко мне и начальнику штаба. Атмосфера «заговоров» и «покушений», охватившая в последние дни Новороссийск, не давала Хольману покоя. С нами говорить об этом было бесполезно; но не проходило дня, чтобы он не являлся к ген. – квартирмейстеру с упреками и советами по этому поводу. Совместно с ним