Шрифт:
Закладка:
Мне долго не удавалось сосредоточиться на одном. Мысль расплывалась, как масляное пятно на бумаге, блуждала в глухих переулках, перескакивала на встречные грохочущие поезда. Припомнился праздник Лиго. И Линда в белом платье. Я тогда не сказал ей ничего. Зато теперь мне не нужно было молчать.
— Золотые косы твои, льняные косы твои, пшеничные косы твои — корона твоя, Линда. Ты — Лайма, сама Латвия, спешащая на Праздник песни, усыпанная лепестками жасмина. Ты рассыпаешь янтари в молочные воды. Точно свежее белье, синишь ты озера и небо. А когда наступает ночь, ты высоко подымаешь свои звезды. Не тебя ли я жду у этих стальных бессердечных ворот, у этих кирпичных стен, закопченных паровозной сажей? А может быть, это ты ждешь меня, Линда?
И я вообразил себя одиноким, гонимым, преследуемым по пятам.
Я ночевал на конспиративных квартирах, бродил по болотам, забрызганный грязью и тиной, меня преследовал собачий лай, я грудью падал на колючую проволоку, мне выворачивали руки, разбивали лицо, и я, шатаясь, шел в тесную камеру, прижимая к изуродованным губам носовой платок. Как я смертельно продрог и устал от погони, зимней вьюги, осенних дождей и бурного моря, холодно и глубинно светящегося за бортом моторки! Пахнет рыбой и бензином. А впереди туман, туман… Там прячутся мокрые черные скалы. И мокрой стала свалявшаяся собачья шерсть, к которой прилипли прелые листья. Пена ожидания срывается с оскаленных нетерпеливых клыков. Меня поймают и будут долго бить. Может быть, забьют насмерть пьяные кулацкие сынки и зароют в песчаных дюнах, поросших жесткой, измученной ветром осокой.
Но я все равно подымусь из песчаной могилы, выйду из ржавого болота, вылезу из душистого стога сена. Мне же нужно сегодня пройти сквозь крохотную калитку огромных стальных ворот.
Площадь запружена народом. В синем небе летают голуби и кумачовые флажки. Это меня ждут на площади. Я должен быть сегодня там. Я тихо миную расступающуюся толпу и подойду к девушке в белом-белом платье с уложенными вокруг высокого чистого лба косами, тугими, как снопы.
Я больше не чувствовал усталости. Она понимала меня. Она никогда не станет преследовать гонимого собаками и людьми в тяжелых сапогах. И ровно гудело ее электрическое сердце.
Потом мы танцевали с Линдой бостон. Это было однажды в маленьком клубе рыбаков в Саулкрасти. Криш остался на яхте, а мы пошли потанцевать под патефон. Она вела меня, а я неуклюже передвигал ногами, расплавляясь от смущения и неловкости. Мы выпили по бокалу ромового коктейля и решили немного побродить по лесу, лежащему по обе стороны шоссе. Уже поспела черника, и брусника наливалась гранатовым огнем среди жестких лакированных листочков. На сосновых стволах рос голубоватый сухой лишайник. Мшистые кочки упруго переливались под ногами, как резиновые подушки. Скоро лес надоел нам, и мы побежали к морю. Желтые волны гремели шлифованной галькой. На берегу в куче обточенного гнилого дерева валялся зеленый стеклянный шар, сорванный с сетей, выброшенный прибоем поплавок. Мы стали играть им в волейбол. Но быстро упустили. Он упал на гальку и оглушительно лопнул, разлетевшись на сотни осколков.
Старик на несколько дней отлучил меня от машины. Он сказал, что я слишком перенапрягаюсь. Это вредно. Да и машина усваивает весьма односторонний комплекс эмоций.
— Я не хочу сказать, что это дурное воспитание, — проворчал профессор. — Но, говоря языком дуры-мамаши, отчитывающей сентиментальную бонну, ребенок может вырасти слишком впечатлительным. Отдохните недельку. И она пусть отдохнет от вас. С ней займется доктор Силис. Не худо бы познакомить ее и с женщиной. Универсальный мозг не должен быть однобоким. А женщинам, говорят, свойственно нечто недоступное мужчинам. И наоборот, разумеется. Над этим стоит подумать… Ей необходимо осознать и крайности. Не знаю только, кто сможет научить ее им. Как сказал Макиавелли, у людей редко достает мужества быть вполне добрыми или вполне злыми. А она должна понять, что значит это «вполне».
— А вы не боитесь этого, профессор? — спросил Криш, как всегда улыбаясь.
Но я-то видел, что глаза у него были грустные и усталые. Добрые и очень мудрые у него были глаза.
— Vade retro, Satanas![7] — Профессор трижды сплюнул и подержался за дерево. Потом улыбнулся хитро-хитро, как старый довольный кот. — Сглазишь еще! Природе несвойственны пороки интеллекта. Какие тут могут быть опасения?.. А насчет женщины подумайте, Силис. Неужели у вас нет ни одной знакомой особы с достаточно развитым воображением? Об остальных качествах я не забочусь. Полагаюсь на ваш изощренный вкус. Я не буду возражать, если эта юная особа окажется столь же чувствительной, как и наш Петер Шлемиль. Зачем мы будем нарушать уже установившиеся эмоциональные связи? В общем, вы подумайте, Силис, подумайте!
…Из-под груды щитов меня вытащил Вортман. Я попытался подняться, но тотчас же сел на траву. Сильно болела ушибленная рука, со лба был содран кусок кожи.
— Придется вернуться в город, — сказал он, пытаясь перевязать мне голову носовым платком. — Вы в таком состоянии…
Я опять сделал попытку встать, но, нечаянно опершись на больную руку, вскрикнул. В ушах гудело, точно от ударов молота.
— Нет… Возвращаться нельзя! Вы уж поезжайте, пожалуйста. А я здесь немного отдохну. Захватите меня на обратном пути. Вы ведь водите машину?
Он сразу же согласился и, устроив меня поудобнее, пошел к грузовичку. Но скоро вернулся. Оказалось, что пробиты радиатор и бензобак.
— И как только она не загорелась! — покрутил головой Вортман. — Дело дрянь. Надо пробиваться назад. По дороге это будет трудновато… Сплошной поток беженцев, отходящие части, толчея, неразбериха. Разве что попробовать лесом?
— В лесу орудуют банды. Бывшие айзсарги, никуровские молодчики. И времени много потеряем. Нужно спасать лабораторию. До виллы ведь отсюда не так далеко.
— А как оповестить доктора Силиса? Он же ничего не знает о нашем несчастье. Где вы с ним условились встретиться? Да лежите, лежите! — Он подложил мне под голову свой пиджак.
— На шоссе Свободы, у развилки. Может, дать телеграмму?
— Телеграмму? — Он усмехнулся и махнул рукой. — Какие теперь могут быть телеграммы… Ждите меня здесь. Попробую достать мотоциклет.
Он опять ушел, а я остался лежать у дороги в поле клевера, над которым гудели шмели и тяжело провисали тучные, точно переполненные молоком облака.
Несколько раз подходили незнакомые люди. Спрашивали, зачем я лежу здесь и не