Шрифт:
Закладка:
Также предполагалось, что метафизические, даже сверхъестественные элементы повествований Набокова входят в противоречие с его сугубо эмпирическими научными работами и мировоззрением, и, следовательно, эти два вида творчества нужно рассматривать отдельно (такое разделение поддержал бы, скажем, Кант). Однако во всех случаях, за исключением, пожалуй, «Прозрачных вещей», предполагаемое вмешательство призраков или иные метафизические вторжения могут быть интерпретированы как небуквальные: как проявление сложных психологических феноменов или пример одного из способов, которыми система может «нарушать правила» (в данном случае физики и причинности). И даже в «Прозрачных вещах», где, казалось бы, духам ушедших позволено существовать и даже в ограниченных пределах влиять на земную жизнь, это происходит в рамках исследования темпоральной сущности реальности («пространство оказалось опухолью»), где сознанию придается привилегированный и независимый статус за пределами его материального субстрата. Здесь никоим образом не предполагается наличие телеологической системы, в основе которой лежали замысел и исполнение. Хотя такие творческие фантазии или догадки не имеют почти ничего общего с наукой, они ближе к духу научного вопрошания, чем к чистым метафизическим рассуждениям. Иными словами, роман вовсе не демонстрирует веру в духов, реально и недвусмысленно участвующих в движении человечества к некоей метафизической цели; в нем, скорее, предлагается некая гипотеза как ответ на загадочный тезис Набокова в «Память, говори»: «…и если в ходе спирального развития мира пространство спеленывается в некое подобие времени, а время, в свою очередь, – в некое подобие мышления, тогда, разумеется, наступает черед нового измерения – особого Пространства, не схожего, верится, с прежним, если только спирали не обращаются снова в порочные круги» [ССАП 5: 576].
«Особое пространство» романа – место, где все прошедшее время проявляется в каждом предмете, и ближайшее будущее тоже видно, хотя и смутно. Но истин в последней инстанции, объяснений основ бытия здесь не больше, чем в любом другом произведении Набокова. Он просто задает вопрос (наряду с другими, более приземленными): что, если сознание может существовать вне времени, после смерти?
Такие вопросы поначалу кажутся абсолютно ненаучными. Однако мы видели, что интерес Набокова к «психическим исследованиям» – непрекращающимся попыткам изучать эти вопросы научными методами – был не просто мимолетным увлечением. Дело не в том, что эти попытки так и не принесли убедительных результатов: важно, что реальность «психических» явлений может быть подвергнута научному исследованию. Иными словами, для человека, не разделяющего материалистических взглядов, надежда на то, что интуитивно прозреваемые паранормальные явления можно привести к рациональному знаменателю, не будет необоснованной, антинаучной или сверхъестественной. Ни одно из этих «избыточных» явлений не представлено как твердо известный факт, и отчасти поэтому они попадают в область гипотез и мысленных экспериментов, а не убежденного спиритизма. Это возможное расширение научного мышления, а не его прямая противоположность.
Этически обоснованная интерпретация работ Набокова не так уж далека от метафизической, отчасти потому, что допускает существование априорных нравственных стандартов, по которым мы должны оценивать действия главных героев. Среди ведущих сторонников этого подхода – Э. Пайфер [Pifer 1980], Дж. Коннолли [Connolly 1991], все тот же Б. Бойд, особенно в работах, посвященных «Лолите» и «Аде», и Г. А. Барабтарло: в работе «Троичное начало у Набокова» [Барабтарло 1999; Barabtarlo 1999] он помещает любовь в аксиологический центр творчества Набокова[348]. Г. А. Барабтарло указывает на пересечение научных и морально-этических аспектов, заявляет, что Набоков движим «ненасытной любовью к вещественной подробности, доступным любому из пяти воспринимательных чувств», что исследователь далее определяет как «жадноокая любовь к сотворенному миру, во всех его микро– и макроформах, к малому и большому, незамеченному или не описанному ранее и потому умоляющему, чтобы его оживили точным и свежим описанием» [Там же]. Сама наука – труд естествоиспытателя, таксономиста, теоретика – в мире Набокова являет собой чистейшую форму этого вида любви. В своем неуклонном стремлении достичь еще более точных приближений к «истине» природы – как истине фактов (особь, вид), так и истине взаимоотношений (род, семья, экосистема) – он выражает эту особую разновидность любви.
За художественными произведениями Набокова, изображающими материальную среду и неповторимых личностей, и его метафизическими размышлениями стоит один и тот же принцип. Суть этики и морали состоит в нашей оценке собственных поступков по отношению к другим, и, как отмечал М. М. Бахтин, даже попытка узнать человека является этическим действием. Может ли человек, наделенный сознанием, быть предметом научного, эмпирического познания так же, как внечеловеческий мир природы? У Набокова это вызывает большие сомнения. Ведь любое знание о другом человеке радикальным образом ограничено, даже сильнее, чем знание эмпирической природы. В результате произведения Набокова отражают и необходимость проникать во внутреннюю жизнь других людей – что особенно отчетливо видно в «Даре», «Истинной жизни Себастьяна Найта» и «Пнине» – и опасность, которую несет в себе пренебрежение к чужой внутренней жизни (в «Лолите», «Бледном огне» и «Аде»). Таким образом, науку психологии в творчестве Набокова подрывают именно этические соображения: мысль, что научное изучение сознания рискует заслонить или даже отвергнуть его тайну и, пусть непреднамеренно, разрушить его автономию – а последствия могут быть подобны тому, что происходит в мирах «Приглашения на казнь» и «Под знаком незаконнорожденных» (и можно предположить, что именно от такого исхода убегает Тимофей Пнин в конце своей истории).
Этическую составляющую содержат, пользуясь метким выражением Г. Барабтарло, и «пробные тычки» Набокова в сферу метафизического запредельного. Притом что Набоков интересовался попытками науки обрести хотя бы проблески знания о том, что существует за пределами горизонта разума и земного бытия, его литературная трактовка таких тем обращает на себя внимание своим гипотетическим, если не чисто игровым характером. За исключением очевидного предположения Набокова, что в основе мира лежит добро, все его метафизические допущения носят сугубо умозрительный характер. Об этом говорит, помимо прочего, манера постоянно вплетать в произведения некий символ присутствия автора – в виде анаграммы или под маской второстепенного персонажа. Для нас это своего рода романтическая ирония, посредством которой писатель отказывается утверждать или