Шрифт:
Закладка:
«Гораздо важнее литературной деятельности Станкевича его сердце и мысль. <…> Что же остается после Станкевича? <…> Нам остается именно эта личность и этот характер, как он выразился в переписке. На высокой степени нравственного развития личность и характер человека равняются положительному труду, и последствиями своими ему нисколько не уступают»{489}.
Однако если в случае с «не-литератором» Станкевичем сдвиг акцента с деятельности на свойства личности выглядит оправданным и даже единственно возможным шагом, то применительно к критику Добролюбову, полное собрание сочинений которого составляет восемь томов, такой прием кажется более чем странным. Подчеркнем, что Чернышевский и Некрасов в некрологических текстах и биографии также выдвигали на первый план не литературно-критическую деятельность, а личность Добролюбова, представавшую образцом для подражания, а его биография выстраивалась как сюжет о становлении борца, аскета и мученика, истинного «двигателя нашего умственного развития», по выражению Некрасова. Не будет преувеличением сказать, что она содержала ряд черт житийного канона: бедная, тяжелая юность, беззаветная любовь к семье, ранняя смерть родителей, выковывание характера, посвящение себя служению людям, отказ от мирских наслаждений и пр.
По-видимому, помимо русских образцов такой модели биографии, Чернышевский и Некрасов вдохновлялись и европейскими примерами. Среди них следует назвать книгу английского философа и писателя Томаса Карлейля «Герои, почитание героев и героическое в истории» (1841), первая и третья главы которой были переведены Василием Боткиным и опубликованы в «Современнике» в 1855–1856 годах. Исследователи уже отмечали, что карлейлевская концепция поэта-героя оказала ощутимое влияние на идеологическое оформление сборника стихотворений Некрасова 1856 года{490}. Тексты Некрасова и Чернышевского о Добролюбове, как представляется, также могут вписываться в орбиту этого воздействия.
По Карлейлю, любая эпоха, в том числе современная, порождает великих людей, несмотря на отрицание их значимости. Герои всегда воздействуют на окружающих нравственно, а поскольку героем в современном обществе может выступать писатель, то и творчество его несет в себе в первую очередь этический заряд. Суть оригинальности Джонсона и Бёрнса для Карлейля заключается не в новизне их творчества и не в новаторстве их поэтики, а в их искренности и правдивости{491}. Мыслитель невысоко оценивал стихи Бёрнса или романы Руссо; гораздо важнее для него то, что Бёрнс «честный человек и честный писатель»: «Мы видим в этом великую добродетель, начало и корень всех литературных и нравственных добродетелей»{492}.
Именно этот сдвиг приоритетов с эстетических критериев на этические явился моделью для русских читателей «английского пророка». Они почерпнули в его эссе лишь те элементы, которые оказались созвучны их собственному утопическому учению о «новых людях», воплотившемуся в романе «Что делать?» и серии гражданских стихотворений Некрасова 1860-х годов.
Наконец, еще одной и, пожалуй, самой примечательной чертой в построении посмертной репутации Добролюбова стало существенное расхождение между фактами его биографии и их интерпретацией в мемуарных и публицистических текстах. Утверждение критика в качестве апостола демократического направления, мученика и человека безупречной нравственной чистоты потребовало «чистки» его биографии.
О подробностях бурной личной жизни Добролюбова и его «чрезвычайной влюбчивости» (выражение Чернышевского, заимствованное Владимиром Набоковым для «Дара») знали немногие. Борясь со стереотипным восприятием Добролюбова как «человека без сердца» и «желчевика», Чернышевский и Некрасов в острополемической форме утверждали обратное, но при этом не решались предавать огласке те фрагменты дневников Добролюбова, в которых описывались похождения автора по домам терпимости и романы с проститутками.
Некрасов «канонизировал» идеализированный образ друга в ставшем хрестоматийным стихотворении «Памяти Добролюбова» (1864), герой которого имел мало общего с реальным человеком:
Суров ты был, ты в молодые годы
Умел рассудку страсти подчинять.
Учил ты жить для славы, для свободы,
Но более учил ты умирать.
Сознательно мирские наслажденья
Ты отвергал, ты чистоту хранил,
Ты жажде сердца не дал утоленья;
Как женщину, ты родину любил…{493}
В стихотворениях Некрасова «наивная и страстная душа» была у Белинского — «человека сороковых годов». Представитель нового поколения Добролюбов, страстный в жизни, обретая новое бытие в стихах Некрасова, оказывался лишенным права на страстную душу.
Дальнейшая история восприятия личности Добролюбова — отдельная тема. Наметим лишь ее контуры. Уже к 1870—1880-м годам критик стал культовой фигурой для радикальной молодежи. Российское студенчество не только читало и цитировало его статьи, но и постоянно публично напоминало властям о его значимости. Небольшие демонстрации на могиле Добролюбова в десятилетнюю, двадцатилетнюю, двадцатипятилетнюю и сорокалетнюю годовщины его смерти были не только антиправительственными акциями, но и жестом протеста против официальных и официозных торжеств: вместо роскошной ресторации — трактир, вместо литургии в соборе — сходка на кладбище, зачастую без панихиды. Так, в 1871 году студенчество хотело привлечь внимание общественности к годовщине смерти Добролюбова, однако газеты (по директиве сверху) отказались публиковать связанные с ней материалы. В результате на Волковом кладбище собралось около шестидесяти человек. После панихиды студенты «зашли в первый попутный трактир, где они выпили по рюмке водки, закусив хлебом, тотчас разошлись по своим квартирам»{494}.
Представление о развитии поминальной риторики дает прокламация «Ко дню двадцатой годовщины смерти Добролюбова» (1881) — призыв к России «почтить празднеством его памяти» «своего великого сына». Характерно, что такое печальное событие, как годовщина смерти Добролюбова, описывается здесь как празднество, противопоставленное другому — дню рождения «жены всероссийского деспота» — императрицы Марии Федоровны: отмечать его следует не «шумными овациями», «не торжественными речами, а борьбой за заветнейшие мечты его и желания, и каждый день, ознаменованный этой борьбой, есть годовщина памяти Добролюбова»{495}.
Вполне объяснимо, почему радикальная интеллигенция чаще выбирала для чествования годовщины смерти, нежели дни рождения. Смерть литератора в русской культуре окружена мученическим ореолом. Кончины Белинского, Добролюбова, Чернышевского описывались как спровоцированные властью в разных ее проявлениях — цензурой, судом, ссылкой — и, соответственно, обладали огромным символическим и риторическим потенциалом.
К началу 1900-х годов в народнической публицистике окончательно сложился образ Добролюбова-революционера, мечтавшего о крестьянской революции. Наиболее ярко он воплотился в статье известной народницы Веры Засулич (Искра. 1901. № 13). Называя Добролюбова «классиком» и предшественником народовольцев, автор утверждала, что он умел проводить «революционные идеи» через цензуру; если вначале в нем можно было лишь угадывать революционера, то в статье «Луч света в темном царстве» он иносказательно писал о скором «народном восстании» и «боялся только, что крестьяне восстанут раньше, чем подрастет поколение, способное прийти им на помощь»{496}. Это опасение, полагала Засулич, выразилось