Шрифт:
Закладка:
Джим отличался такой учтивостью, что, решив пригласить меня на свидание, сначала спросил позволения у папы. Тот согласился и даже сам сообщил мне о грядущем свидании. На тот момент я и не знала, кто такой Джим Ларсен. Но они уже все решили за меня, а я не стала возражать.
В тот раз Джим повел меня в кафе-мороженое есть сандей[34]. Я ела, а он внимательно смотрел на меня: желал убедиться, что мне нравится. Джим искренне старался мне угодить; редкое для мужчины качество.
В следующие выходные он отвез меня на озеро. Мы гуляли по берегу и смотрели на уток.
Еще через выходные мы отправились на местную ярмарку, и он купил мне маленькую картину с подсолнухом, которая мне понравилась. («Это тебе, чтобы повесить на стену», – пояснил он.)
Похоже, в моем описании он выглядит скучнее, чем на самом деле.
Впрочем, нет.
Джим был очень хорошим парнем. Этого у него не отнять. (Запомни, Анджела: если женщина называет мужчину хорошим парнем, никакой любви нет и в помине.) Он и правда был хорошим. И если честно, отличался и другими достоинствами. Он обладал даром к математике, честностью, смекалкой. Он был умен, хоть и не очень проницателен. Хорош собой: такой типичный американец, как с рекламы хлопьев для завтрака, – светловолосый, голубоглазый, подтянутый. Меня никогда не тянуло к прямодушным блондинам, я предпочитала совсем другой тип, но с внешностью у Джима все было в порядке. Любая женщина назвала бы его красивым.
Ну надо же, Анджела! Пытаюсь описать его, а вспомнить толком не могу.
Что еще у меня найдется о Джиме Ларсене? Он играл на банджо и пел в церковном хоре. Работал на полставки в бюро переписи населения, служил волонтером в пожарной команде. Мог починить что угодно от раздвижной двери до железной дороги в папиной шахте.
Джим ездил на «бьюике», который однажды рассчитывал поменять на «кадиллак» – но не раньше, чем заслужит его, и не раньше, чем купит дом побольше для матери, с которой жил вместе. Мать Джима была сущий божий одуванчик, скорбная вдова; она пахла лекарствами и не выпускала из рук Библию. Целыми днями она сидела у окна и шпионила за соседями, поджидая, когда те совершат неподобающий поступок и осквернят себя грехом. Джим велел мне называть ее мамой, и я повиновалась, хотя рядом с ней не могла расслабиться ни на минуту.
Отец Джима давно умер, и Джим взял на себя заботу о матери, еще когда учился в старших классах. Его отец, норвежский эмигрант, был кузнецом; он и сына воспитывал, словно ковал и закалял железо, взращивая в отпрыске непоколебимое чувство долга и порядочность. И взрастил: уже в детстве Джим мыслил и поступал по-мужски, а после смерти отца в четырнадцать лет взвалил на свои плечи весь груз ответственности за семью.
Я вроде бы нравилась Джиму. Он считал меня забавной. Веселого в его жизни было мало, а мои шуточки и уколы его забавляли.
Через несколько недель ухаживаний он начал меня целовать. Это было приятно, но до моего тела он не дотрагивался. А я и не просила. Не тянулась к нему со всей страстью, но лишь потому, что не испытывала ее. Ничто больше не возбуждало во мне страсть. Вкус к жизни угас. Мои желания и порывы словно заперли в ящик и увезли далеко-далеко. До поры они хранились совсем в другом месте, возможно на Центральном вокзале. Я лишь соглашалась на все, что делал Джим. Меня устраивали любые его желания.
Он очень заботился о моем благополучии. Все время спрашивал, подходит ли мне температура в комнате. Стал ласково называть меня «Ви», но прежде спросил разрешения на такую вольность. (Мне стало не по себе, когда он выбрал то же уменьшительное имя, что и мой брат, но возражать я не стала.) Он был услужлив: починил сломанный барьер для лошадей, и моя мама рассыпалась в благодарностях. Папе он помог пересадить розовые кусты.
Джим стал приходить к нам по вечерам играть в карты. Не скажу, чтобы меня это раздражало. Его визиты означали, что не надо снова слушать постылое радио и читать постылые вечерние газеты. Я знала, что ради меня родители нарушают важное социальное табу: пускают в дом подчиненного. Но они принимали Джима со всей учтивостью. Эти вечера стали самым теплым, самым уютным временем в нашем доме.
Папе все больше нравился Джим.
– У этого юного Ларсена, – говорил он, – голова варит лучше всех в городе.
Маме, конечно, хотелось бы, чтобы Джим происходил из более обеспеченной семьи, но что уж тут поделаешь? Сама она вышла за абсолютную себе ровню, не ниже, не выше. У них с папой все совпадало: возраст, образование, доходы, воспитание. И мама, разумеется, желала для меня такой же равной партии. Но Джима приняла – а для моей матери такой шаг почти равнялся энтузиазму.
Далекий от роли дамского угодника, Джим мог быть по-своему романтичным. Однажды мы ехали по городу, и он сказал:
– Когда ты со мной рядом, мне кажется, что все мне завидуют.
Чудесные слова, верно, Анджела? Интересно, откуда он их только взял.
Вскоре мы обручились. Как это произошло, ума не приложу.
Не знаю, почему я согласилась выйти за Джима Ларсена, Анджела.
Хотя нет. Знаю.
Я согласилась выйти за Джима Ларсена, потому что чувствовала себя грязной и испорченной, а он был чист и честен. Возможно, мне казалось, что мое недостойное поведение сотрется из памяти, стоит мне взять его доброе имя. (Кстати, эта стратегия никогда не работает, хотя люди упорно продолжают ее применять.)
Пожалуй, на свой лад Джим мне даже нравился. Нравился, потому что не был похож на всех тех, с кем я общалась в прошлом году. Он не напоминал мне о Нью-Йорке. Глядя на него, я не думала о клубе «Аист», о Гарлеме, о прокуренных барах в Гринвич-Виллидже. Я забывала Билли Бьюэлла, Селию Рэй и Эдну Паркер Уотсон. Забывала даже Энтони Рочеллу. (Ах.) А главное, рядом с ним я забывала себя – грязную маленькую потаскушку.
Рядом с Джимом я превращалась в ту, кем притворялась, – в милую девчушку безо всякого прошлого, работающую в отцовской конторе. Достаточно было во всем соглашаться с Джимом и копировать его поведение, и постепенно я бы совсем позабыла о том, кем являюсь на самом деле. А именно этого мне и хотелось.
Я отдалась