Шрифт:
Закладка:
— Это могло быть?
— До шуток мне, что ли?
Вдруг она вся подалась вперед, и я почувствовал на шее ее руки и услышал голос потрясенного человека:
— Милый, милый мальчик, не сердитесь на меня. Я взбалмошная. Я скверная. Да, да… Я это знаю. Но не говорите ничего больше о том, что случилось. Не надо! Ради бога…
Она, опомнившись, устыдилась своего порыва, убрала свои руки и забилась в угол машины.
— Добро, — сказал я великодушно.
— Спасибо вам, мальчик… Я так хочу в Москву! Мне так надо в Москву! Мне здесь было страшно. Никто не хотел меня посадить. Это просто невозможно. Я прокляла всех вас, кто за рулем. Мне надо в Москву, а они не останавливаются. Не хотят! Не видят!
— Условились: не вспоминать старое, — проговорил я как можно равнодушнее, хотя слова ее, тон, каким она их произносила, встревожили меня, но я все еще не мог отказаться от позы обиженного человека. Позже я пойму, что вел себя как дремучий дурак. Как часто мы бываем умны задним числом!.. И я продолжал с равнодушием прожженного московского таксиста: — А я стремлюсь из Москвы. Хотя бы на час, хотя бы на полчаса. Я не люблю Москву. Мне в ней тесно. Вот море…
— Что ж, море любит любящих его. Город — тоже. Счастливо вам плавать… Мне на улицу Чехова. Как ближе всего?
— Прикинем…
В Москве она сделалась молчаливой. Что-то беспрестанно комкала в руках. В позе ее — она вся подалась вперед — было нетерпение.
Повсюду я ухитрялся проскочить быстрее всех.
И теперь, когда я совершенно оправился от потрясения, я лучше стал понимать и по-другому видеть эту женщину. Тут уж не морское, а шоферское зрение натолкнуло меня на мысль о трагичности ее судьбы, о ее одиночестве, какой-то хрупкости ее характера, незащищенности перед жизнью. Мне хотелось больше узнать о ней. Но то ли наше шоферское правило не лезть с расспросами, то ли появившаяся вдруг робость не дали мне и рта раскрыть. Да и на улице Чехова мы оказались так скоро, что я не успел и оглянуться.
Она сунула мне деньги и, не дождавшись, пока машина станет у тротуара, выпрыгнула.
— Спасибо, — бросила она. — Вы меня здорово выручили.
— Считайте, что вы родились второй раз, — сказал я, подавленный чем-то непонятным и непрошеным.
Она как-то вздрогнула вся и опрометью бросилась под арку.
Я отъехал на стоянку и только тут, в свете уличного фонаря, увидел в машине оставленную ею вещь. Это был голубой, с белой оторочкой по воротнику, жакет. Я взял его. На сиденье выпали какие-то бумажки. Трамвайные, троллейбусные билеты. Скомканный тетрадочный листок. Расправляю: письмо.
«Елена! Я уезжаю. Много думал о наших отношениях. Сердце с тобой. Я люблю тебя и всегда буду любить. Но я не могу представить моих малышей без меня. Она не отдаст их нам. О, проклятый рассудок!..
Я знаю, что это жестоко, но я ничего не могу поделать с собой.
Мы можем встретиться в Захарьинских Двориках. Там назначен сбор нашей экспедиции.
Время лечит. Ты молода, впереди вся жизнь. Забудь меня и живи…»
Я сложил письмо и сунул в карман жакета…
Каждый день, начавшись, должен кончиться. Кончился и мой долгий день московского таксиста. Но он не все унес с собой. Как видите, встречи с людьми оставили в душе свои отметины. Остался у меня на руках голубой жакет, а в сердце какое-то смутное чувство вины перед незнакомой, случайно встреченной женщиной Еленой.
Наутро с жакетом в руках я стоял на лестничной площадке в первом подъезде того самого дома на улице Чехова, возле которого вчера вышла Елена. Дом мрачный, с аляповатыми полуколоннами.
…На неопрятных дверях три почтовых ящика. На каждом из них наклеено «Вечерка». Три звонка. И звонки одинаковые — с белыми пуговками.
— Елена здесь не живет?
Старая женщина подслеповато глядит на меня.
— Елена? — переспрашивает она. — Нет, у нас не проживает.
— И по этим двум звонкам тоже?
— Нет.
…Собачий лай за дверью. Красная зубастая пасть прямо в лицо. Из глубины прихожей резкий молодой голос:
— Иртыш, на место! Вам Елену? Уехала месяц назад. Сдает экзамены в Ленинградскую консерваторию.
Елена, да не та.
…Дверь свежепокрашенная. Всего один ящик и один звонок.
— Елена? Что за шутки, что за дурацкие шутки? — с раздражением прокричал седой взъерошенный человек. — Вы что, не знаете: мой порог вот уже десять лет не переступала ни одна женщина? Не знаете? Так… — Старик с кулаками шел на меня. — Кто вас подослал? Опять эти Воронины? Вы, вы…
На верхнем этаже, кажется в девяносто третьей квартире, встретили с печальной приветливостью.
— Вы ее товарищ? — Женщина с растрепанными волосами взяла меня под руку и провела в боковую комнату, где царил полумрак. — Как мы ее любили! Простили все. И отец готов был разрешить ей жить здесь, у нас. Нет, не захотела. Погубила себя.
У меня оборвалось сердце.
— Сегодня ровно месяц, как ее похоронили. Память о ней… — Женщина всхлипнула.
Не моя Елена…
Меня принимали за кого-то другого. Я хотел поскорее уйти, но не знал как. Просто встать и уйти — оскорбишь человека в горе. Признаться, что я не тот, за кого она принимает меня?
А женщина все говорила и говорила, как она любила Лену и вовсе не возражала, чтобы она вышла замуж. А Лена не послушалась, не поняла.
Моя собеседница, по всему было видно, чувствовала себя виноватой и хотела в чем-то оправдаться. Когда она ушла поставить чай, я исчез.
В том доме с аляповатыми полуколоннами я не нашел моей Елены. Да, да, моей… Я так много думал о ней в тот день, что казалось, давно знал ее. Я понимал ее состояние, с каким она бросилась к моей машине, как к единственной соломинке в буре, захватившей ее душу в то время. Мне ясно рисовалась ее встреча с тем рассудительным человеком, который позволил ей увлечься им, полюбить, а потом отошел, прикрываясь щитом добропорядочности. Конечно, я не могу представить себя на месте человека, бросающего своих детей. И мне трудно понять такое. Но этот, написавший письмо, не вызывал у меня ни одобрения, ни доверия. Он ведь с самого начала обманывал Елену. Просто он не любил ее той любовью, которая беспощадна ко всему на свете. И мне было обидно, что это так.
Я стоял у дома, на том месте, где вчера вышла Елена, и сердце мое тоскующе сжималось. Наверно, оттого, что я уже знал, что никогда