Шрифт:
Закладка:
– Сегодня я опять проиграл в карты… – медленно произнес Поль. – И на этот раз… – В пальцах его мелькнуло нечто белое. – Я проиграл… тебя.
Она не успела отшатнуться. Кузен накинулся на нее и прижал к лицу скверно пахнущую тряпку.
Какое-то время Мила трепыхалась, пыталась вырваться, но тщетно. Ее держали слишком крепко.
А потом все потемнело.
* * *
– Ну что, рыбонька? Ну что, сладкая?
Вокруг хохотали и топали ногами. Пахло махоркой, кислыми щами. Мужским по́том и перегаром.
– Открывай глазки, лапонька! Покажи нам себя! А мы уж тебя порадуем… Правда ведь, ребятки?
– А то!
– Так порадуем, что до конца жизни запомнит!
Смех.
Гудящая голова, тошнота.
Барабаны вдалеке?..
– Говорил, что нетронутая. Ни-ни до свадьбы!
– Это какой свадьбы? С тем красавчиком? Которого мы на раз-два жмуриком сделали, а?
– С ним, с ним, с соколиком!
Невпопад стукнуло сердце. Следом дрогнуло золотое. Губы шевельнулись, начиная улыбаться.
Неужели? Неужели ее желание сбудется?
Мила открыла глаза. Неловко села, с усилием преодолев дурноту.
Так и есть. Грязный, полный бандитской шушеры, притон. Мрази, по ошибке именуемые людьми. Те самые, которых так и не поймали.
«Спасибо, милый Поль. Ты все-таки помог мне».
– Эй, встает! Смотрите-ка!
– Ну, кралечка? Что делать будем? Сама разденешься, али как?
В улыбке Милы сверкнули оскаленные зубы:
– Сама, лапонька. До конца жизни запомнишь.
Веселый гогот кругом, потирание грязных рук.
Слишком пьяные, чтобы понять, что́ не так. Слишком глупые.
И неистовое, горячее золотое сердце, прожигающее кожу. Тропический жар преисподней вокруг.
Мила скинула шляпку и туфельки. Стянула платье и нижнюю юбку без всякого стыда. Сбросила лиф с панталонами. Избавилась от чулок, разорвав их ногтями.
Вопли с похабными замечаниями стали громче. Вот-вот напряжение достигнет пика.
Но, когда Мила осталась в чем мать родила, произошло другое.
Голая, с единственным украшением – золотым сердцем, – она лихорадочно задрожала. И те, кто шагнул было к ней, замерли на полушаге, раскрыв щербатые рты.
– Что…
Белая кожа пошла шоколадными пятнами. Волосы побелели, встав веером орлиных перьев. Нежные руки забугрились мускулами, скрученными жилами, а зубы полезли из десен, обращаясь в каменные лезвия, в острый обсидиан, что уже сменил каждый ноготь на руках и ногах. И Мила прыгнула – с места, без малейших усилий – чтобы влететь в мерзкую толпу.
Крики, вой.
Первая кровь, окрасившая губы. Сладкая и соленая, как приправленный острым перцем шоколад.
Мила захохотала, когда кто-то вонзил ей нож в бедро. Отшвырнула бугая, который замахнулся дубинкой. Сложив пальцы наконечником копья, Мила пробила грудь первого попавшегося бандита и вырвала его еще трепещущее сердце.
Она металась в закопченном зале, словно танцуя дикий победный танец, и тени воинов Ягуаров и Орлов плясали вокруг, подбадривая и помогая.
Мила пожирала сердца. Мила не обращала внимания на раны. По телу ее текла кровь, смешанная с шоколадом, и каждая смерть отзывалась в ней радостью, исступленным восторгом и гортанными криками с вершин пирамид.
Пиктограммы крутились перед глазами, с губ срывались незнакомые слова, стоны умирающих становились все тише…
Силы заканчивались.
«У тебя еще есть дело».
Среди рисунков и пиктограмм вдруг всплыло знакомое бледное личико, и улыбка Милы растянулась до ушей.
Да. Еще есть.
Окровавленный притон стих.
* * *
…По улице шла израненная голая девушка, которую, казалось, никто не замечал. С каждым шагом она шаталась все сильнее, но не переставала улыбаться.
Она улыбалась прохожим, что глядели сквозь нее, улыбалась своим мыслям и ласково гладила золотой, как солнце, кулон на испещренной ранами груди. Внутри билось шоколадное сердце.
Солнце скрывали тучи, но вскоре оно снова согреет ее ледяную кожу своим светом.
«Жди гостей, Поль. Я скоро».
Мила шаталась, но продолжала идти. Она должна была сделать все как надо. И она сделает.
Она спасет мир и, наконец, отомстит.
«Только дождись меня, Поль».
Шаг, еще шаг. Багровые следы на брусчатке. Еще чуть-чуть поднажать, ведь…
«Солнце хочет твоего сердца».
И оно его получит.
Оксана Ветловская. Мать-гора
Склонившись над чертежами, Кайсаров невольно прислушивался к доносившемуся из отворенного окна чужому, непривычному говору.
– …змей к нему, говорили, все летат да летат. Змей, грят, богатство таскат. А он и впрямь богато жил, а как помер – ничо в доме не нашли, одни стены голые…
Было жарко, и вязкая, муторная эта жара казалась сродни редкой петербургской – словно дышишь сквозь горячую мокрую тряпку, и такая же тряпка облепляет все тело. Вообще климат тут напоминал столичный: со своенравной, переменчивой погодой и холодными ветрами, но здешний лесной воздух отчего-то казался Кайсарову тяжелым, будто близость гор каким-то образом передавала воздуху плотность камня. Порой болела голова, тоже как-то непривычно тягостно, начиная с затылка. Инженер Остафьев говорил, что это все из-за постоянных перепадов атмосферного давления. Остафьев, старше Кайсарова на десяток с лишним лет, маялся тут головной болью почти беспрерывно, еще с тех пор, как зимой приехали сюда на изыскания.
– …чо помер? Да рыба каменная ему в рот залетела. Зевал, и залетела. Каменную Девку он чем-то обидел, а кого она занелюбит, тому сделает чо-нибудь. Грят, под Мать-горой не то река, не то озеро, и там рыбы с каменными зубами. Таку рыбу пошлет, и та все потроха выест. После того человек быстро помират…
Говорок принадлежал крестьянке Авдотье, которая каждое утро ходила на рынок мимо дома, что Кайсаров нанял под контору, а после полудня возвращалась, по дороге успевая громко переговорить со всеми встречными, и разговоры ее обычно сводились к диким небылицам про ее родню и соседей. Кайсаров давно утвердился во мнении, что Авдотья была просто-напросто кем-то вроде местной блаженной. При ней постоянно находился мальчик лет шести, тоненький, с большой круглой шелковисто-белой головой, похожий на одуванчик. Очень тихий, мальчишка этот иногда принимался так же тихо, но очень неприятно шалить: подбирал с дороги какой-нибудь мусор или конский навоз и кидал в окна ближайшего дома, особенно в раскрытые. Авдотья тогда давала ему подзатыльников и говорила: «Чо барагозишь?»
Здесь, на Урале, можно было услышать всякий говор: то акающий среднерусский, то вдруг хохляцкий – здесь сначала беглые селились, а позже сюда стали привозить со всей России крестьян, проигранных помещиками уральским заводчикам. Но больше всего уже было своего, сложившегося, самобытного: очень быстрая, монотонная, неживая какая-то речь, с проглатыванием целых слогов и невыносимым «чоканьем». Местные говорили так, будто кашу во рту языком гоняли. Кайсарова это раздражало.
Впрочем, в последнее время его раздражало все, куда ни глянь. С тоннелем дела шли совсем плохо. При изыскании, когда в любую погоду инженеры поднимались на окрестные склоны, Кайсаров разработал такой вариант, при котором строительство тоннеля сокращало железную