Шрифт:
Закладка:
Действительно, через три недели обучение наше кончилось. Стали готовить маршевые роты. По вечерам после занятий выгоняли всех на плац и учили отдавать честь, здороваться с их превосходительствами, сиятельствами, величествами. Плац стал походить на сумасшедший дом — разноголосое пение, дикие выкрики.
Ах, зачем волноваться напрасно,
Скоро, скоро не будет меня... —
отпевала себя одна рота.
Ура, ура, идем мы на врага,
Рады помереть за батюшку-царя, —
вторили другие...
Надвигались холода. Впереди нерадостная зима. И с особым чувством новоиспеченные воины распевали:
А там, за горами, метелицы вьются
И страшны морозы зимою трещат.
Страшны морозы зимой трещат,
Солдатские кости под снегом лежат...
Куда ни обернешься, везде в песнях смерть, тоска, свинцовая, могильная... А нам было по двадцать лет. Мы хотели жить, хотели искать счастья, бороться за свои права.
— Забудь, что ты есть человек, и делай, что тебе приказывают, тогда легче будет, — внушал нам Водовозов.
Мы делали все по команде: вставали, умывались, пили чай, бегали по плацу, обедали, ложились спать. Нас водили под командой в баню и даже в уборную. Все личное было подавлено. А если кто пытался сохранить человеческий облик, что-то свое, тот жестоко платился за это. Его посылали чистить уборную, гоняли гусиным шагом кругом палатки, заставляли кричать в голенище сапога «Я дурак».
Вечером в постель валились как чугунные. Мой верный друг Михаил Рамодин перед сном пытался мне рассказывать о доме. Какая у него хорошая сестренка. Какие она песни поет. Но сон смыкал ему глаза, и он, бормоча что-то ласковое, ежась от холода, тесно прижимался ко мне.
Нас в палатке было шестеро: я, Рамодин, Камышников, службистый долговязый парень; Луценко, миловидный юноша, недавний гимназистик с тонкой, как у девушки, талией; черноволосый Гагман, тот самый новобранец, который потерял сорок процентов зрения; отделенный Мутицын, коренастый, с разбойничьим лицом, туповатый ефрейтор, который называл нас всех почему-то «мехальниками».
Но вот на нашем горизонте показалось еще одно лицо. Человек в синей шелковой рубахе, в черном новом картузе, с длинными рыжими усами. Как только мы входили на плац, каждый раз около ротного словно из-под земли вырастала его фигура. Ротный и полуротный курили с ним душистые папиросы и рассказывали, видимо, забавные истории — все время весело смеялись. Это был родственник нашего командира роты Байрачного, по фамилии Тюбик. Этого новобранца не утруждали прохождением строевой службы и словесности, хотя он числился в нашей роте и был приписан к нашему отделению...
Однажды Водовозов, чтобы заняться словесностью, усадил свой взвод на побуревшую лужайку, а сам с отделенными побежал по вызову дневального зачем-то в ротную канцелярию. Сидим, ждем пять, десять минут, — нет наших унтеров...
Камышников говорит мне по секрету:
— Нам бы только до ефрейтора дослужиться, а там дело само пойдет.
— Да, конечно, — говорю я ему, — плох тот солдат, который не надеется быть ефрейтором.
И он самодовольно поглаживал и выправлял свои погоны вольноопределяющегося с выписными завитушками.
— Вот благодать-то, — произнес кто-то, — прямо как на даче...
— А ты видал какую-нибудь дачу? — спросил Рамодин.
— Я не видал, так дед мой видал, как барин на ней ягоды едал.
— Вот в том и штука, что барин там ягодки кушает, а из нас здесь дурь выколачивают и никак не могут выколотить.
— Дураков везде бьют, — опять подал голос кто-то.
— Это о какой дури вы изволите говорить? — спрашивает Камышников.
— А разве это не дурь? — ответил тот же голос. — Дерут нас как сидорову козу, а мы даже не подумаем, по какому праву дерут...
— Вот-вот. Пора спросить, — хорохорился Камышников, — пора подумать, и зачем это нас еще на фронт посылают...
— Затем, чтобы уничтожать внутреннего врага, а заодно, если посчастливится, и внешнего, — выпалил Рамодин.
Все засмеялись.
— Ну, ты, известно, умный один у нас!
— Почему один? И мы так думаем. И взводный так нас учит, — раздались голоса с разных мест.
Вечером, после проверки, ротный писарь сказал, чтобы мы, «мехальники», шли в штаб полка — вызывают.
Идти в темноте трудно: фонарей нет, вместо тротуара — какие-то гнилые доски. Спотыкаемся и ругаемся по-солдатски... В штабе старший писарь объявил нам, что все вольноопределяющиеся направляются в военное училище в Москву.
— Но ведь мы не вольноопределяющиеся, — заметил Рамодин.
— Какая разница, — сказал старший писарь. — Вообще вольноопределяющихся как таковых нет. Есть люди с образованием, вот они и имеют права вольноопределяющихся. Вы кончили учительскую школу, я студент Саратовского университета, вон студент Казанского — какая разница! Все мы поедем вместе и будем учиться в одном военном училище. Я уже и документы на всех отослал.
Откуда-то вынырнул Тюбик. Он пригласил всех собравшихся пойти к нему, познакомиться с его друзьями — студентами. Мы с Рамодиным не прочь бы и отказаться от приглашения, но соблазн встретиться со студентами очень велик. Уж так-то хотелось поближе их узнать! Мы представляли себе студентов по книжкам, как людей интересных, умных, честных, неунывающих. У них — кружки, сходки, землячество, взаимопомощь. Неисчерпаемая любовь и преданность науке, родному народу и притом горькая постоянная нужда.
— Пойдем, что ли? — спросил меня Рамодин.
— Ну что ж, сходим, посмотрим...
В обычной мещанской комнатушке, оклеенной розовыми обоями, сидело несколько молодых, как и мы, солдат. Нас познакомили. Двое оказались бывшими реалистами — один тонкий и стройный, другой приземистый, коренастый. Еще двое были из какого-то университета — оба они служили в должности писарей. Пришел сюда и убеждавший нас старший писарь полка.
Родственник Байрачного о своем образовании не распространялся. По его словам, он