Шрифт:
Закладка:
Терзаемый невеселыми думами, Назар Гаврилович, не останавливаясь ни в Москве, ни в Харькове, добрался наконец со своими спутниками до Чарусы.
Не зайти ли на Городской двор к ветеринару Аксенову, — может быть, он что-нибудь расскажет о Хри́сте? Но старик отогнал эту мысль прочь. Рано или поздно все выяснится само собой, а не в его характере юлить и оттягивать неприятности. По опыту он знал, что, предчувствуя беду, лучше всего спешить ей навстречу, сокращать, а не увеличивать расстояние — все меньший будет удар при столкновении.
Вещей у путников не было никаких: ни гостинцев, ни подарков не везли они своим домашним из российских столиц. Старик предложил домой идти пешком. Заодно вдосталь поглядеть на свои поля.
Они выбрались из раскаленного солнцем города в чистое поле, впервые после всех треволнений облегченно вздохнули и по знакомой дороге, пересекающей золотые нивы, зашагали к далекому родному хутору.
Хлеба стояли великолепные, радовали хозяйский глаз кулака. Он выдернул стебель, обрадованно поглядел на колос:
— Чисто кочан кукурузы. Граммов на пятьдесят. — Взялся за конец соломины. Золотой струей стебель брызнул кверху и не сломался. — Дивная сила спрятана в урожае этого года, даже солома пружинит, как добре загартованная сталь.
Федорец срывал тяжелые колосья, вышелушивал на ладонь крупные зерна, подсчитывал их количество, а затем жевал крепкими еще зубами, наслаждаясь сладкой мякотью.
Далеко у горизонта виднелись косарки в одиночных упряжках. Крестьяне начали уборку хлеба. Думы об урожае вытеснили из головы Назара Гавриловича все, даже Христю. Пора, пора убирать пшеницу. Федорец ускорил шаги. Не оправившийся до конца от раны отец Пафнутий приостанавливался и жалобным голосом умолял не спешить.
Вскоре прошли поредевшую за последние годы Федорцову рощу, и, как слиток золота, в глаза ударило обширное поле, поросшее такой густой пшеницей, что брось в нее картуз — и он не упадет на землю, останется лежать на колосьях. Назар Гаврилович радостно перевел дыхание, сказал:
— Моя земля, мое поле!
Он по грудь вошел в высокую пшеницу, затканную по краю будяками; над их пышными малиновыми головками трудолюбиво хлопотали пчелы; Федорец побрел среди колосьев, словно в воду вошел, и руками раздвигал набегающие на него пахучие волны.
— В самый раз время косить, а бабы чухаются на постели, ни одной не видать в поле. Завтра, Илько, спозаранок выедем в поле, — наказал старик.
— Да я и сам так думаю, тато, — ответил сын, окидывая взглядом раскинувшиеся до самого горизонта поля и стараясь отыскать среди работающих людей свою ненаглядную Христю.
Назару Гавриловичу не хотелось уходить со своего поля, и он скомандовал:
— Привал!
Разулся, прилег на обочине дороги и положил голову на колени попу. Закрыв глаза, внушал себе, что в хутор надо прийти затемно, чтобы никто не видел. Несколько раз он порывался рассказать сыну о Хри́сте. Ведь лучше поскандалить в поле, чем в хате, на виду у родичей и соседей.
Послышался бег коня. Назар Гаврилович приподнял голову, увидел — по дороге из Чарусы приближалось серое облако пыли. Вскоре из него показалась лошадь, а за нею узенькие дрожки с седоком.
Еще несколько минут, и к отдыхающим подкатил Отченашенко, придержал взмокревшего коня.
— А, святое семейство Федорцов возвернулось от Иоанна Кронштадтского! Вовремя ты, Назар Гаврилович, поспел, еще деньков пять, и пшеница почнет осыпаться.
— Ну, как там наши? Христя как? — на одном дыхании спросил Илько, подходя к запылившимся дрожкам.
— Ничего Христя… Родила тебе, дурню, сына! — И, перетянув батогом лошадь, председатель сельсовета умчал так же быстро, как и появился.
— Как это родила? — еще не понимая, изумился Илько. Затем слова Отченашенко дошли до него, он сжал кулаки. — Я ведь больше года дома не был. С кем же это она… спуталась, стерва? Приду, убью.
— Н-да, вот это номер выкинула твоя хозяйка, Илько, — покачал лохматой головой отец Пафнутий.
Назар Гаврилович обрадовался внезапному появлению Отченашенко. Илько получил и перенес первый удар, теперь его будет легче обломать.
— Ну, шо ж, нечего вылеживаться, солнце в закат пошло. Потопали! Дома во всем разберемся, — проговорил старик.
Прошли версты четыре. Илько понемногу успокоился и только покусывал бескровные губы, плечи его опустились, — казалось, он состарился за какой-нибудь час. Назар Гаврилович шел рядом с ним.
— Ты, Илюшка, на меня не серчай, — примирительно сказал он, замедляя шаги.
— А чего мне на вас серчать?
— Раз говорю, значит, есть чего.
Молча прошли еще саженей пятьдесят.
— Неужто вы, тато? — Пораженный догадкой, Илько остановился и закусил нижнюю губу с такой силой, что проступила кровь, капнула на сорочку. Дыхание у него перехватило.
— Я, сынок! Но ты на меня не серчай… Шо твоя кровь, шо моя, все одно Федорцова. А нашему селяньскому роду нужны чоловикы. Сам знаешь, Мыкола загинул, ты квелый, а кому-то надо передать все мое богатство и всю мою ненависть до совецкой власти. В Куприево потребен новый, сильный Федорец, который бы мог и после моей смерти продолжить мою жизнь. — Федорец помолчал немного, а потом понес несусветную чушь, рассчитанную на доверчивость верующего сына: — Мачеха родить не может, ну я посоветовался с богом, и порешили мы с ним, с Иисусом Христом, породить тебе брата. Так шо ты не серчай, Илько.
— Да, да, батько твой беседовал в алтаре с самим господом богом, — подтвердил отец Пафнутий. — Так что на грех его испрошено божье благословение.
Илько криво усмехнулся:
— Я, батько, на флоте служил, разуверили меня морячки в боге. — Он шел как пьяный, то размахивая кулаками, то пытаясь отыскать в карманах люльку, которую потерял во время боя в Кронштадте. Назар Гаврилович держался от него на расстоянии, побаиваясь, как бы сын внезапно не кинулся в драку или, еще хуже, не ударил бы его ножом.
— Подымить желаешь? На, кури. — Отец Пафнутий сунул в руки Ильку початую пачку папирос с модным названием «Смычка». Матрос зажег папироску, с жадностью затянулся.
Воздух родных полей, дымок папиросы и легкий ветерок, дующий в лицо, понемногу успокоили Илька. Замедляя шаги, он отстал от спутников. Он мог теперь рассуждать здраво. Домой уже не хотелось. Не к чему ему видеть изменницу Христю, мачеху, соседей. Куда бы лучше, если бы успокоила его красноармейская пуля где-нибудь в кронштадтской гавани, на виду «Петропавловска». Тогда не пришлось бы всю жизнь, до гроба, сносить колючие насмешки соседей, терпеть ядовитые взгляды мачехи и сестры. Илько жадно курил, окурок обжигал ему губы, но он не замечал этого.
По деревянному мостику перешли неглубокую балочку, густо поросшую луговыми цветами, и за полем высоких желтоволосых подсолнухов, обративших к солнцу свои круглые лица, увидели старика Семипуда. Кулак, сидя на