Шрифт:
Закладка:
— Знаешь, сколько он весил, когда умирал в тюрьме? — спрашивает Лидочка. — Пятьдесят килограммов. А был могучий, толстый.
— Прирожденный лидер, самый настоящий, люди ему верили и шли за ним до конца, — добавляет Янов.
— О нем уже показали целый фильм по телевизору, — вспомнила я.
— Так и знал, — обрадовался Янов, — так и должно было быть! Я ему говорил: надо переждать, дебрежне-визация неизбежна.
— А Худенко верил? Мало кто верил в те годы. Мне кажется, все устали ждать.
— Нет, он отвечал мне, как ребенок: пусть у них все остается, все привилегии, пусть остается брежневская идеология, лишь бы крестьянам дали работать на земле.
— Не удивляйся, не удивляйся, — вступает Лида, — Иван Никифорович всегда был очень откровенен.
— Он говорил: я хочу только одного — показать, что можно хорошо организовать хозяйство и кормить народ.
— А был у его «Акчи» хбть какой-то шанс выжить?
— Конечно нет, — удивляется моему вопросу Янов. — Худенко не понимал главного: чиновники при этом теряют власть. Этого они никогда не допустят. И не допустили.
— А вы действительно в те далекие годы верили в неизбежность дебрежневизации?
— Конечно.
— И все же уехали!
— Уехал. Собственно говоря, был поставлен перед выбором. Или — или. Что «или», всем теперь понятно. Шел 1974 год.
— Но ведь не просто же так все случилось.
Янов, коренастый, коротко стриженный, седоватый, поднимает на меня большие серые глаза так и не сумевшего постареть мальчика:
— Конечно, все не просто так. После того как стало совершенно очевидно, что меня больше не будут печатать, я передал рукопись книги «История политической оппозиции в России» за границу. Ну и началось. Может, и раньше началось, но я не замечал, тем более основные идеи этой рукописи были опубликованы в статье в журнале «Молодой коммунист». Публикация статьи день в день совпала с высылкой Солженицына. Этого-то редакция никак не могла предугадать. Ну и пошло.
— Знаете, ваше имя часто упоминают в Советском Союзе в связи с выступлениями Шафаревича. Он обвиняет вас в русофобии.
— А здесь меня обвиняют в слишком сильной привязанности к России и ее интересам. Вот вам парадокс жизни в эмиграции. Отвечать Шафаревичу публично, так, чтобы прочел советский читатель, я не могу, у меня нет площадки. Я могу только разговаривать и спорить: ведь через Нью-Йорк проезжает масса народу, приходят в гости — поэты, писатели, мидовцы, неофициалы. И у каждого свои впечатления и предчувствия, я не говорю об официальных лицах, конечно. Один поэт мне говорит: если не принимать меры, впереди — хаос. А я спрашиваю: «Почему это не отражается на ваших стихах?» — «Ну, это старые стихи». Перестройщики, и я полон к ним уважения, заняты в основном расчисткой прошлого. Это очень важно, без этого невозможен путь вперед, но это не самое главное, сейчас перестройка на другом, как мне кажется, этапе.
Мы с Лидой сидим, слушаем, Янова трудно перебить, он заговорил о том, что его больше всего волнует.
— Нужна философия перестройки, ее будущее, близкое и дальнее, нужны формулировки, которые бы понял весь мир.
— А вы полагаете, американцы до сих пор не понимают?
— Советологи, вы имеете в виду? Американцы, они все понимают конкретно: вооружения, армия и так далее, по пунктам. А советологи… Теперь они все, как один, за перестройку, иначе бы остались без работы, так же как прежде они все, как один, говорили только о стагнации, о том, что в Советском Союзе ничего принципиально измениться не может. Хрущев, Брежнев, Горбачев — модификации одного режима. Сейчас этот тезис просто не проходит. А что взамен? Нужны заново сформулированные идеи.
Когда я приехал и сказал, что дебрежневизация неизбежна, ко мне отнеслись, как к сумасшедшему, как к безопасному чудаку, в лучшем случае. «Русская история кончилась» — так они все считали, теперь это круг, заколдованный круг. Если самый умный советолог для них это Киссинджер, то как быть? Он признает только прошлое и настоящее России и, исходя из этого, проектирует будущее. Но ведь такие мысли это живой застой, анахронизм. Будущее будет совсем иным, вернуться к брежневским временам невозможно, и это мало кто в Америке понимает. До сих пор, как это ни странно.
— А вы с ними спорите?
— Да я со всеми с ними спорю в своих книгах и на своих лекциях! Я повторяю, я и здесь оказался диссидентом в некотором смысле.
— Почему?
— Потому что я продолжаю утверждать, что нельзя настоящее проецировать в будущее. Это очень смешно — продолжать так думать. И в высшей степени глупо. На чем строил Киссинджер свой дейтант? На ожидании логики. Брежнев сказал «а», значит, он неизбежно скажет «б». А Брежнев говорил «ц», «д», что угодно. И дейтант развалился.
— Нет, почему вы диссидент здесь?
— Потому что в самые застойные времена я продолжал утверждать, что в России грядут реформы. Нет, не думайте, что для меня это проходило гладко.
— Это был ужас, Галечка, первый год, когда мы приехали, — сказала Лида. — У Янова началась самая настоящая депрессия.
Безмятежно-младенческий на вид профессор так же младенчески улыбается:
— Да-да, я совсем не мог работать, ничего не писал, а надо было как-то жить, маленький ребенок.
— Это что, ностальгия?
— Не знаю, я почувствовал себя в совершенном вакууме со своими идеями о будущих изменениях в Советском Союзе. Мне никто не верил. Получалось, что в будущее своей страны верю только я один.
— А потом прошло?
— Не знаю, я начал много работать. Семь лет был профессором в Беркли, потом три года в Анн Арборе, теперь в большом Нью-Йоркском университете, и все время писал книги. Вот, сейчас подарю, книга памяти Худенко «Шестидесятые годы. Потерянные реформы». Так вот, вашим интеллектуалам перестройки пора заняться главным — определить ее место в русской истории и мировом интеллектуальном процессе. Россия уже берет, но должна еще увереннее взять на себя заглавную роль, должна разбудить Мировое сообщество, призвать к единому потоку цивилизации всего мира. И чтобы это были не общие слова.
— На мой взгляд, американские политологи, в том числе и часто приезжающие в Москву люди, по-прежнему заняты лишь тем, что наблюдают, анализируют — словом, прежний узкий профессионализм.
— В том-то и дело! — подхватывает Янов. — Им и в голову не приходит, что от России что-то зависит, хотя все