Шрифт:
Закладка:
Слушая Софрона Ивановича, трудно было не расхохотаться, да Софрон Иванович и сам на мой смех отзывался смехом. Лефортовский же сидел молча, пощипывая свою бородку, иронически морщился. На злосчастном вопросе о судьбе родителей при социализме Лефортовский поднялся и молча вышел.
— Не снисходит? Или нету ответу? — кивнул вслед ушедшему Софрон Иванович.
Стрелки стенных часов подходили к семи. Мысли мои витали уже далеко от Мезени, а Софрон Иванович все упивался своими вопросами.
— Я и завтра к вам приду. Люблю рассуждать. Надо мной и в деревне мужики трунили, — спрашивают, бывало: «Филозо́ф, сколько, скажи, на голове волосо́в?»
Софрон Иванович задавал мне вопросы о Толстом, о звездах, о горных породах, о китах, о насекомых, о перелетных птицах, о сектантах. Не спросил только ничего о земле. А когда я навел его на это, он отмахнулся равнодушно:
— Земля народу обязательно нужна, но это не душевное дело, это легко, — взяться только и рассчитать, как лучше; тут простая прикидка, тут только держись с народом, он сам тебе подскажет.
Софрон Иванович решал со всею страстью новообращенного основные вопросы жизни. Мне виделся в нем человек нам нужный, человек наивный, горячий, не отделяющий мысль и слово от жизненного дела.
Однако часовая стрелка ползла.
Наконец пришла Соня. Я помог ей собрать обед. Софрон Иванович сказал:
— За большую честь приму с такими людьми отведать хлеба-соли.
К обеду явился и Лефортовский. Он сел молча к столу и снова натянул на лицо ироническую улыбочку. Софрон Иванович поднялся:
— Не обессудьте, покину вашу компанию.
Как его мы с Соней — да и Лефортовский — ни уговаривали, остаться не захотел, но сделал все возможное, чтоб скрыть обиду.
Мои добрые намерения по-дружески проститься с Лефортовским разлетелись в прах. Вышла ссора, тихая, но больно бьющая. Я ему сказал, что он равнодушен к людям. Он перебил меня:
— Например, скажем, к тебе?
Он, очевидно, хотел напомнить, как был ко мне всегда заботлив и как сегодня предлагал ради меня отсрочить свой побег. Я ему сказал, что он революцию решает только как математическую задачу.
— Как психологический тип, ты, Павел, революционер сентиментального склада, — ответил он мне с победоносной иронической улыбкой, спокойно крутя клинышек своей бородки. — Ты психологически отстал лет на шестьдесят. А я пришел в революцию путем теории, а не чувства. Бедняки, несчастные и обездоленные, меня как бедняки и обездоленные не интересовали никогда. Ничего тут, впрочем, оригинального нет. Революция стала наукой. Ясно ведь, если я понял историческую миссию пролетариата как класса, следует ли из того, что я должен преклоняться перед всяким отдельным пролетарием, когда этот отдельный пролетарий дурак, свинья и прочее? А вы мне суете под нос путаную крестьянскую мелкобуржуазную башку, да еще преглупую и прескучную. Я вообще не люблю, не понимаю крестьян, не люблю соловьев, разные рощицы, пейзажи, не люблю квас, лампадное масло. Революции пролетариата нужна стратегия, а не народолюбское сюсюканье. А тебя поскреби, ты — патриот «стиль рюс».
— А тебя, Лефортовский, поскреби — ты ищешь в революции только авантюры.
— Ах, значит, я авантюрист?
— Я не приписываю тебе никакой корысти.
— Ах, значит, я бескорыстный авантюрист!
Он презрительно пожал плечами, взял свою порцию рыбы и хлеба и гордо «вынес» себя из комнаты.
В шахматном клубе я провел весь вечер. Я был все время опьянен ожиданием и тревогой. Пришел в клуб сам господин исправник. Неужели ради меня? Он остановился перед доской, на которой я играл.
— Ваше положение хуже, — сказал он мне.
Мой партнер подморгнул мне и объявил:
— Сдаюсь! — хотя действительно положение его было лучше.
Я подхватил маневр:
— Мат неминуем на девятом ходу.
— Позвольте, то есть как — на девятом ходу? Так далеко рассчитали? — поразился исправник.
Но мой партнер смахнул фигуры с доски.
— Завтра зальюсь на несколько дней на Слободку, — сказал я, — там игроки посильнее.
Я собрался уходить из клуба минут за десять до закрытия. Мария Федоровна долгим взглядом простилась со мною. Кто-то сказал, что по дороге в клуб Мария Федоровна чуть не отморозила себе руки. Я обронил мимоходом:
— Когда будете, Мария Федоровна, дома, посмотрите в карманах вашего драпового пальто: там ваши варежки.
Она укоризненно покачала головой.
Придя домой, я первым делом отрезал ножницами свою черную длинную лопатообразную бороду и затем побрился. Вместо свирепого бородача я увидел в зеркале худого бледного юнца. Прошлым летом, когда мой этап проходил через Архангельск, меня сфотографировали там с бородою. Пусть теперь попробуют узнать меня по фотографии, если исправник узнает и телеграфирует о побеге раньше, чем я приеду в Архангельск.
Затем я поднялся в комнату к Соне. Она расхохоталась: так неожиданна, так резка была перемена в моей внешности. Как хорошо она рассмеялась, отбросив сильным движением головы обе пышные длинные светло-русые косы за спину! Она всегда напоминала мне черемуху в цвету весной, когда та, разбросав вокруг белоснежные лепестки своего цветения, пьянит воздух крепким, пряным ароматом.
Комнату освещала хилая лампочка-коптилка.
— И вот я уезжаю, — сказал я.
— И вот ты уезжаешь, — ответила она.
Мы сидели молча перед маленьким окошечком, смотря на синий отблеск морозных узоров на стеклах от мигающего света звезды,