Шрифт:
Закладка:
И я приступила. Расчистила полку, где Джон складывал толстовки, футболки, то, что надевал на нашу утреннюю прогулку в Центральном парке. Мы ходили туда каждый день спозаранку. Гуляли не всегда вместе, потому что нам нравились разные дорожки, но каждый держал в уме маршрут другого, и перед выходом из парка мы встречались. Эта одежда на полке была мне так же знакома, как моя собственная. Я замкнула свой ум от этого знания. Отложила некоторые вещи (вылинявшую толстовку, я часто видела ее на Джоне, футболку “Кэньон ранч”, Кинтана привезла ее в подарок из Аризоны), но большую часть содержимого этой полки я сложила в мешки и отнесла мешки в епископальную церковь Святого Иакова напротив нашего дома. Приободрившись, я залезла в кладовку и наполнила еще несколько мешков: кеды “Нью бэланс”, демисезонные ботинки, шорты “Брук бразерс”, носки – мешок за мешком. Эти мешки я тоже отнесла в церковь. Потом, несколько недель спустя, я отправилась с мешками в кабинет Джона, где он хранил свою выходную одежду. Я еще не готова была взяться за костюмы, рубашки, пиджаки, но подумала, что справлюсь с остатками обуви, хотя бы для начала.
Я остановилась в дверях.
Я не могла отдать всю его обувь.
Постояв мгновение на пороге, я поняла почему: ему же понадобится обувь, если он намерен вернуться.
Осознание этой мысли ни в коей мере не искоренило саму эту мысль.
И я до сих пор так и не попыталась выяснить (например, отдав обувь), утратила ли эта мысль власть надо мной.
Задним числом я понимаю, что и вскрытие было первым примером такого рода мышления. Какие бы иные факторы ни примешивались, когда я так решительно подписала разрешение на аутопсию, присутствовал и тот уровень помрачения, на котором я говорила себе: вскрытие покажет, что причина несчастья – что-то очень простое. Всего лишь аритмия, временная остановка сердца. Потребовалось бы небольшое вмешательство – сменить лекарства, например, или перенастроить водитель ритма. Если так, рассуждало что-то внутри меня, они еще смогут все исправить.
Помню, как меня поразило интервью в ходе предвыборной кампании 2004 года, в котором Тереса Хайнц Керри[16] заговорила о внезапной смерти первого мужа. После того как Джон Хайнц погиб в авиакатастрофе, сказала Тереса, она почувствовала – и это чувство было очень сильным, – что она “обязана” уехать из Вашингтона в Питтсбург.
Разумеется, она была “обязана” уехать в Питтсбург, ведь именно туда, а не в Вашингтон он мог бы вернуться, если бы вернулся.
Вскрытие произошло не сразу же в ту ночь, когда Джона объявили умершим.
Вскрытие провели не ранее одиннадцати часов следующего утра. Теперь я понимаю, что к вскрытию могли приступить лишь после того, как утром 31 декабря мне позвонил человек из Больницы Нью-Йорка. Позвонивший не был ни моим социальным работником, ни врачом моего мужа, ни, как могли бы сказать друг другу мы с Джоном, “нашим другом с моста”. “Это не наш друг с моста” – семейный шифр, связанный с привычкой тети Джона Харриет Бернс отмечать повторные встречи с недавно попавшимися на глаза случайными людьми: например, из окна “Френдлиз” в Уэст-Хартфорде она видела тот же “кадиллак севиль”, что ранее подрезал ее на мосту Балкли. “Наш друг с моста”, говорила она, и я думала, слушая голос незнакомого мужчины в телефоне, как Джон сказал бы: “Это не наш друг с моста”. Помню выражения соболезнования. Помню предложение помочь. Он как будто смущался, не решаясь перейти к какому-то вопросу.
Он хотел бы, сказал он наконец, спросить, не разрешу ли я использовать органы моего мужа.
Множество мыслей промелькнуло в тот момент в моем мозгу. Прежде всего – категорическое “нет”. Одновременно я припомнила, как однажды за ужином Кинтана сообщила, что, обновляя водительские права, она поставила галочку, соглашаясь в случае своей смерти стать донором органов. Она спросила Джона, сделал ли он такой же выбор. Он сказал – нет. Они обсудили это.
Я тогда сменила тему.
Я не могла думать о том, как кто-то из них умрет.
Голос в телефоне все еще что-то говорил. Я думала: если Кинтана умрет сегодня в реанимации в “Бет Изрэил норт”, дойдет и до этого вопроса? И что мне делать тогда? И что мне делать сейчас?
Я услышала, как говорю человеку в телефоне, что наша дочь, моя и мужа, лежит в коме. Услышала, как говорю ему, что не могу принимать подобные решения, когда наша дочь еще даже не знает, что он умер. В тот момент этот ответ казался мне вполне рациональным.
Лишь повесив трубку, я осознала, что мой ответ вовсе не был рациональным. Эта мысль была немедленно (и во благо – отметим мгновенную мобилизацию белого вещества мозга) вытеснена другой: в этом звонке что-то не сходилось. Звонивший спрашивал, станет ли Джон донором, но к тому моменту уже невозможно было бы взять у него жизнеспособные органы. Джон не был подключен к ИВЛ. Он не был на ИВЛ, когда я видела его в том занавешенном отсеке больницы. Он не был на ИВЛ, когда явился священник. Все его органы уже отказали.
Затем я вспомнила другое: кабинет патологоанатома в Майами. Однажды мы с Джоном побывали там вместе, в 1985 или 1986 году. Там был человек из “глазного банка”, он отбирал трупы, у которых можно было взять роговицу. Эти трупы в офисе патологоанатома в Майами не были на ИВЛ. Значит, человек из Больницы Нью-Йорка интересовался лишь роговицей, глазами. Почему же он не сказал об этом прямо? Зачем ввел меня в заблуждение? Что ему стоило позвонить и просто сказать: “его глаза”. Я вынула из коробки в спальне серебряный зажим, который накануне вручил мне соцработник, и проверила водительские права. Глаза: СИ, стояло в правах. Ограничения: коррекционные линзы.
Зачем же звонить и не говорить прямо, чего ты хочешь?
Его глаза. Его синие глаза. Синие с ослабленным зрением глаза.
В то утро я не могла припомнить, кто написал эти строки. Я думала, это Э. Э. Каммингс, но не была уверена. Книги Каммингса у меня под рукой не было, но на полочке поэзии в спальне отыскалась поэтическая антология, старая хрестоматия Джона, изданная в 1949 году, когда он учился в “Портсмут прайори”, бенедиктинском интернате под Ньюпортом, куда его отправили после смерти отца.
(Смерть его отца: внезапная, от сердца, в пятьдесят с небольшим лет. Мне следовало внять этому предостережению.)
Каждый раз, когда мы оказывались поблизости от Ньюпорта, Джон возил меня в Портсмут послушать григорианское пение на мессе. Оно его трогало. На титульном листе антологии было надписано имя “Данн”, мелким аккуратным почерком, и тем же почерком, синими чернилами – синими чернилами перьевой ручки – добавлены вопросы для читающего книгу ученика: 1) каков смысл стихотворения и какое переживание оно передает? 2) к какой мысли или к какому чувству подводит нас это переживание? 3) какое настроение, какую эмоцию пробуждает или создает стихотворение в целом? Я вернула книгу на полку. Пройдет несколько месяцев, прежде чем я спохвачусь и удостоверюсь, что эти строки действительно принадлежат Э. Э. Каммингсу. Также понадобится несколько месяцев, чтобы я осознала: гнев, вызванный этим непредставившимся человеком из Больницы Нью-Йорка, отражал еще одну версию примитивного страха – ту, которую не пробудил во мне вопрос об аутопсии.