Шрифт:
Закладка:
Второе действие завершилось появлением нового персонажа. «Открылась дверь, и вошел ее сын Лев Гумилев <…>. Он выглядел бодрым и <…> предложил мне блюдо вареной картошки, все, чем они располагали. Ахматова извинилась за нищету своего гостеприимства».
В немецком варианте воспоминаний Берлина, который был опубликован в мюнхенском журнале «Трансатлантик» осенью 1983 года, Ахматова сама пошла на кухню и вернулась с вареной картошкой. Поскольку в том тексте было много неточностей, меня разобрало любопытство: как же оно было в действительности? Особенно в свете того утверждения — вспомним текст доноса в органы, — что для Ахматовой даже сварить картошку было большим достижением. Если картошку действительно сварила она, то сцена с тарелкой — вторая эмоциональная кульминация пьесы: возможно, это был тот момент, когда родилась любовь, момент одновременно и прозаический, и волшебно-романтический.
Вот почему в лондонском кафе, войдя в роль следователя, добросовестно собирающего улики и доказательства, я поставил перед сэром Исайей Берлиным вопрос ребром: «Кто сварил картошку?» — «Ахматова. Разумеется, она», — был ответ. Ага… разумеется. А так ли это разумеется? Гость ведь был в комнате, он не мог этого видеть. А может, картошку сварила Ирина Пунина? Или кто-нибудь из мужчин, обитавших в коммуналке? Правда, для русских нравов это не характерно… Загадка эта волновала меня сильнее, чем все тайны КГБ, вместе взятые.
И если уж речь зашла об этой скромной ночной трапезе, можно с почти полной уверенностью предположить, что на низеньком ахматовском столике появились не только тарелки, но и рюмки. В «Поэме без героя», в третьем посвящении, Ахматова пишет, имея в виду, очевидно, Гостя из будущего: «Он ко мне во дворец Фонтанный / Опоздает ночью туманной / Новогоднее пить вино»; однако скорее все-таки можно считать, что на столе стояла водка, которая даже в нищие послевоенные времена не была в России дефицитом.
Около трех часов ночи состоялся обстоятельный разговор между гостем и Львом Гумилевым. У Берлина сохранились однозначно позитивные воспоминания об этой беседе. «Очевидно было, что он относится к матери и она к нему с глубокой нежностью». Сын Ахматовой, судя по всему, рассказывал о своих проблемах; впрочем, на тот момент его дела складывались вроде бы неплохо. «Ему разрешено было присоединиться к зенитному подразделению, набранному из заключенных, и он только что вернулся из Германии. Он выглядел <…> уверенным в том, что сможет снова жить и работать в Ленинграде».
Разговор со Львом Гумилевым Берлин посчитал настолько важным, что счел необходимым рассказать о нем — не указав, правда, имени собеседника — в своем отчете для британского МИДа. «Что касается моих личных встреч, могу упомянуть разговор с молодым человеком из Красной армии. Он недавно вернулся из Берлина. Он сын человека, которого много лет назад казнили. Он такой же интеллигентный, начитанный, независимый во мнениях и полный собственного достоинства, как большинство студентов и интеллигентов в Оксфорде или Кембридже».
Меньше всего нам известно о третьем действии драмы: в значительной степени сведения о ней носят апокрифический характер. Начинается действие примерно в четыре часа ночи, когда Гумилев-младший ушел спать, и продолжается до девяти утра. Сначала Ахматова и Берлин разговаривали о русских писателях: Пушкине, Толстом, Достоевском, Тургеневе, Чехове, Пастернаке и других; зашла речь и о зарубежных писателях: Кафке, Джойсе, Элиоте. Затем они стали говорить о личном, причем довольно подробно. Ахматова рассказывала о тех, кого она любила: о ярком, но исполненном треволнений замужестве за Гумилевым, о беспокойной жизни с безумно ревнивым Шилейко, о браке — тоже закончившемся фиаско — со спящим в соседней комнате Пуниным. Все трое были людьми незаурядными, однако мужчины с трудом переносят, если женщина, с которой они живут, несравнимо значительнее них. Имя Гаршина в ту ночь не прозвучало.
Мы не знаем, что именно Исайя Берлин рассказывал о себе; он вправе об этом молчать. Но по всей вероятности, он тоже раскрылся перед собеседницей: сбросил с себя одно за другим внешние одеяния и британского дипломата, и ученого с большими перспективами, и неунывающего холостяка. Ведь женщину, которая сидела перед ним, интересовала лишь самая сокровенная его суть. То, что осталось после саморазоблачения, и было самой сутью: остался еврейский мальчик из Риги, который увез с собой в эмиграцию знание русского языка, а то, чем потом обросло это ядро — образование, мировоззрение, — сделало его на новой родине значительной личностью. Только с такой историей, с такой сутью он мог произвести на Ахматову впечатление, столь большое, что вскоре после его ухода она практически экспромтом написала новую строфу для своей «Поэмы без героя», где назвала его — «Гостем из будущего».
Само это словосочетание, впрочем, по мнению некоторых современников, появилось раньше. Эмма Герштейн, которая была очень близка к Ахматовой с 30-х годов, считает вполне допустимым, что выражение «Гость из будущего» относилось первоначально к доктору Гаршину и под «будущим» следовало понимать планируемую общую жизнь в Ленинграде. Только вот беда: после драматического разрыва поэтесса вычеркнула из своих рукописей все, что имело отношение к Гаршину, в том числе даже обращенные к нему посвящения.
А в 90-е годы семья Пуниных, удивив всех, вдруг заявила, что Гость из будущего — это не кто иной, как скончавшийся в 1953 году Пунин, и выступила с требованием, что именно его должны считать (так патетически была сформулирована претензия) главным «адресатом и героем лирики Ахматовой» (см., например, статью в журнале «Звезда», № 1 за 1995 год). Растущее число возможных «гостей» Фонтанного дома немного напоминает спор семи греческих городов за право считаться родиной Гомера — и в этом смысле действительно может служить свидетельством бессмертия Ахматовой. С другой стороны, непременное желание привязать этот образ к конкретной личности затрудняет понимание