Шрифт:
Закладка:
«Да, — думал он, борясь со стихийно наседающим сном, — да, а ведь можно и обрадовать генерала, если ему сообщить, что вчера состоялось постановление коллегии об его освобождении».
А стихийный сон мягкой доброй лапой похлопывал Бертеньева по затылку, и багровые сумерки превращались в серые.
«Интересно, — думал Бертеньев, — как будет радоваться это лицо, если сообщить ему об освобождении».
Чтобы не дать сомкнуться стопудовым векам, Бертеньев перевел глаза на планочку «страховое общество «Якорь» и вспомнил, как еще во времена керенщины в Белом зале Московского Совета русские социалисты (кроме большевиков) принимали английских и французских гостей. Один из французов, Кашен, в своей речи сказал: «Вот вы, русские, совершили грандиозную революцию, а посмотрите вон, прямо, справа, над головами президиума, в этом здании висит еще икона» «Нет, нет, — решил Бертеньев, — непременно прикажу убрать эту дощечку».
Самсониевский сидел, как пригвожденный к столу, и курил папиросы, которыми его усердно и совершенно механически снабжал Бертеньев.
«А вот, между прочим, — думал Бертеньев, — стоит мне сказать этому генералу, что его сын третьего дня застрелен нами за ложное предательство его, своего отца, и генерал от ужаса выронит папиросу изо рта».
— Скажите-ка вот что, гражданин Самсониевский, — начал Бертеньев, — вы знаете что-нибудь из Гоголя… наизусть?
— То есть как? Никак нет. Ничего, а впрочем, к чему?
— Э, плохое ваше дело, если не знаете.
— Виноват, дайте припомнить… Знаю. Конечно, знаю. Вот это: «Прошу, пане, сказал Собакевич, наступая гостю на ногу».
— Неверно. Неверно. Неверно… — равнодушно повторил Бертеньев. — Там сказано вот как: «Увидев гостя, он сказал отрывисто «прошу» и повел его во внутренние жилья».
Бертеньев знал наизусть чуть ли не всего Гоголя. Самсониевский смутился, и папироска дрожала в его волосатых дряблых пальцах.
— Больше ничего, — сказал Бертеньев, — подождите меня здесь.
Потом отворил то, что генерал считал шкафом — это была потайная дверь в соседнюю комнату, — вошел в этот «шкаф», захлопнув его за собой.
В комнате было совсем почти темно. Явился спокойный, с грустным лицом латыш и вручил Самсониевскому бумагу об его освобождении.
И вот теперь прошло после этого почти два месяца, а генерал, засыпая, всякий раз твердил себе это место из Гоголя. Даже днем, когда вздремнет в складном деревянном кресле, утопая в табачном дыму, губы его шамкают:
«Увидя гостя, он сказал отрывисто «прошу» и повел его во внутренние жилья».
Задремав так однажды, генерал был разбужен.
— Простите, Исидор Константинович, — говорил фабрикант Копылов, вежливо прижимая свою пухлую ладонь к плечу генерала. — Не беспокойтесь. Позвольте вас познакомить: Карл Иванович Бэрнгэм, бывший владелец фабрики N.
И Бэрнгэм, высокий, тонкий, черный человек с очень ясными стеклышками пенсне у глаз, тоже вежливо дугообразно полупоклонился.
— Видите ли, в чем дело, — начал Копылов, по коммерческой манере своей не любивший терять ни минуты. — Вы знаете, что вместе с господином Бэрнгэмом мы были пайщиками акционерного общества N, которому, между прочим, принадлежит завод в Калужской губернии. Теперь, как вам известно, я работаю в советском «распределителе» № 12, а Карл Иванович управляет упомянутым мною заводом в Калужской губернии, ныне национализированным. Но так как вы сами знаете, этот режим… Вы понимаете меня… То вот я и хотел бы предложить вам продать нам тот участок вашей земли, который граничит с участком, принадлежащим заводу.
— Позвольте, земля-то теперь не моя.
— Пустяки, мы считаем ее вашей.
Карл Иванович и Копылов сели на скрипучую кровать генерала. Они знали, что генерал разорен и революцией, и своей собственной семьей. Значит, ему нужны деньги.
— Мы вам гарантируем. Ведь это только для вас новость, а мы коммерсанты. Боже мой, да если бы вы знали, сколько мы подобных сделок заключили. Что вы! Пустяки.
Копылов указательным и большим пальцем разводил по своим белым усам и острой бороде, а Карл Иванович, как жердь, торчащая из воды, сидел неподвижно, перебирая в своем уме различные суммы, которые можно было бы предложить генералу.
Самсониевский силился понять, что это значит, и никак не мог: с одной стороны, такая сделка — вещь вполне возможная, нормальная, устоявшаяся в веках, с другой стороны — режим. Режим. Да. Но если у нас, как у французов, то и режим пройдет, как головная боль. Вернется семья. Но нет, жену он к себе не пустит. Никогда, ни за что! А вот детки… Приедут, нужно будет то да се. Неизвестно, что будет. Между тем перед ним два сытых господина — у них такие порядочные лица, предлагают деньги, еще и царские. И, собственно, справедливо, за землю. А Чека? Ведь он недавно оттуда. Нет, не надо соглашаться. Хотя ведь предъявило же ему Чека совершенно нелепое обвинение в каком-то политическом заговоре, да еще в близости к Каледину. Видимо, Чека сама плохо знает… Чего же тут? Надо согласиться.
И согласился, для деток. Если детки живы, здоровы, приедут, их надо пригреть…
На другой день условились идти к нотариусу.
А пока что наступала непроглядная зимняя ночь.
Оставшись один, генерал стал варить картошку на плохом примусе, который то вспыхивал синей звездой, то подмигивал красноватыми языками.
Окно слегка дребезжало под напором морозного ветра. Чем дальше земля отворачивалась от солнца, тем смелее становился ветер. Он, как странник беспутевый, перебирал костяшками-пальцами по стеклу, просясь к покою…
К ночи вихрь стал завывать, как стая волков. И все настойчивее стучал — просился к теплу, к печке.
Играли снежные бураны. Крутились в пляске, несясь в сине-белых просторах полей. Метелица металась по дорогам; у стен и заборов заметала холодно-снежный пух; в слепом ночном просторе вдруг упиралась в дыру, щель, разбитое стекло, в трубу на крыше, в подъезд сквозной со сводами могилы и там, задушенная, визжала, выла, хрипела, охала, стонала, как яга…
Генерал откушал картошку.
А за окном, за домом, за улицей, по полям вокруг Москвы снежный буран-бурелом метался, как миллионы слепых во тьме.
Генерал плотнее занавесил окно, облокотился о раму и слушал, стараясь понять и снег и ветер. «Вот так и она, революция со штыками: не знает ничего, а ломает — думалось в мозгу. — А где-то сейчас, в эту ночь мои детки?»
У генерала забурлило в животе от недоваренной картошки. И собственный живот показался ему мешком, набитым картошкой.
«К чему это все? — подумалось ему. — К чему питаться? Все — как река течет и ни к чему. Вот он дожил до шестидесяти лет. А к чему? Кому это нужно? Богу? Черту?