Шрифт:
Закладка:
— Так-таки ничего?
— Ничего.
Медленно, со значением:
— Ефим Григорьевич, вам будет очень неловко, когда мы фактами докажем вам обратное.
— Это вам будет неловко. Вы вели разговор со мной вполне корректно, а теперь угрожаете, ссылаясь на какие-то факты, которых нет.
— Вы решительно отрицаете?
— Решительно.
— Я так и запишу.
— Запишите.
Он записывает. Я слежу за его ручкой и понимаю, что смысл допроса, сердцевина его именно и только в этой заключительной и заранее как бы непредусмотренной части.
Пропуск подписан. Прошу разрешения задать несколько вопросов:
— Вы три раза употребили выражение «клеветнические документы». Это теперь такое официальное название для самиздата?
— Да, это термин, точное обозначение.
— Считаете ли вы, что это относится к стихам Бродского?
— Ну, он, вероятно писал и просто лирические стихи, которые под такое определение не подпадают.
— Я хорошо знаю стихи Бродского и ставлю вам этот вопрос, потому что у него нет ни одного политического, а тем более антисоветского стихотворения.
— Стихи Бродского я не изучал. До сих пор пришлось внимательно заниматься творчеством только двух поэтов, других.
— Каких именно?
— Вы слишком многое хотите знать.
— Вот вы говорите, что не изучали стихов Бродского. Как же так? Ведь вы ведете дело, с этими стихами связанное?
— Нас интересуют не стихи, а их интерпретация.
— Можно ли заниматься интерпретацией, не зная самого предмета?
— Кажется, вы начинаете допрашивать меня?
— Извините, не собирался. Последний вопрос. Я храню несколько рукописей вполне безобидных стихотворений, подаренных мне автором, Бродским. Криминал ли это?
Следователь улыбается:
— Все зависит от того, что́ за стихотворения. К тому же, если вы их не распространяете, это ваше частное дело. Мы не считаем криминальным простое хранение.
И вот еще напоследок — совсем незначительный мой вопрос:
— Вы меня вызвали сегодня, в среду, когда у меня нет лекций. Это случайно или преднамеренно — чтобы в институте не знали?
— Это случайно. Мы исходим из своего расписания, а не из вашего. Но в институте о вызове к нам не знают, можете быть спокойны. (О да, я мог быть вполне спокоен, и ровно через две недели мое спокойствие оправдалось весьма своеобразно, — Рябчук был мужем чести!)
Допрос окончен. Выйдя из Большого дома, я сразу же из ближайшего автомата позвонил домой. Скоро вернусь. Отпустили. Свободен.
Прощаясь со мной, майор Рябчук казался благодушным. Было это 10 апреля. Через одиннадцать дней, 21 апреля, арестовали Хейфеца. Еще через четыре дня, 25 апреля, состоялась моя гражданская казнь.
С Рябчуком мне предстояло опять встретиться два с половиной месяца спустя, 25 июня. Утром того дня принесли повестку с вызовом в КГБ — моей дочери Маше. Проводив ее до бюро пропусков Большого дома, я вернулся и сел у телефона, с замиранием сердца ожидая звонка. Звонка не было час, два, три. Потом раздался звонок в дверь: принесли еще одну повестку на сей раз мне — явиться немедленно. Я знал, что могу и не вернуться. Написал записку жене (она была на даче). Позвонил из автомата товарищу: утром вызвали в КГБ дочь, теперь меня; если не вернусь, чтобы знали, где мы. Я был готов ко всему, и даже надел ботинки без шнурков — в тюрьме шнурки отбирают.
На этот раз меня провели в пыльную приемную с мягкими креслами, там я ожидал минут сорок. Наконец, пришел Рябчук, извинился: вина не его, затянулась очная ставка. Какая? Очная ставка между вашей дочерью Марией и Хейфецом. Пойдемте.
Мы сидели друг перед другом, как два с половиной месяца назад. Он был тот же, откормленный, холеный майор Рябчук, а я не был уже ни профессором, ни доктором наук, ни писателем. Кто же я такой? Свидетель по делу № 15? Или обвиняемый? Впрочем, за себя я был спокойнее, чем тогда в апреле: газеты западных стран уже оповестили мировую общественность о моем деле, уже на мою защиту выступили университеты Франции, Австрии, Швейцарии, Германии, уже выразили свою солидарность со мною Международный ПЕН-клуб и Австрийское общество литературы, Дармштадтская академия и французский союз переводчиков…
Почта мне почти ничего не доставляла, кроме телеграмм — их, впрочем, было достаточно; но ежедневно мне звонили из Женевы, Парижа, Базеля, Вены, сообщая о посланных приглашениях, письмах, протестах. Я знал, что вся моя почта задержана, но Рябчук то ее читал… Итак, собеседники были те же, но отношения их решительно переменились. 10 апреля шла беседа следователя со свидетелем, 25 июня — палача с жертвой. Однако же тот, кто в первую беседу мог показаться беззащитным, хотя и носил разные титулы и звания, во вторую был огражден броней всемирного внимания, хотя и был уже «никто». В апреле он стоял в темноте, подступиться к нему было легко; в июне его фигура освещена мощными юпитерами прессы и радио; дотрагиваться до него стало опасно.
— Где моя дочь? Зачем она вам понадобилась?
— Ваша дочь вызвана в качестве свидетеля. Она долго давала нам ложные показания, видимо сговорившись с вами. Пришлось устроить ей очную ставку с Хейфецом. Теперь она изменила показания и говорит правду. Вот почитайте письменное заявление обвиняемого Хейфеца.
Хейфец подробно рассказывал, как, написав статью о стихах Бродского, принес ее в соседнюю квартиру, моей дочери, и просил передать мне. Рябчук дождался, пока эти строки прочел я:
— Десятого апреля вы утверждали, что статью получили от него — из рук в руки. Хейфец утверждает, что статья передана вам через дочь. Теперь Мария Ефимовна Эткинд согласилась подтвердить показания Хейфеца. Остается противоречие с вашими показаниями.
Молчу.
— Нам надо передать дело в суд. Хейфец проявил искренность, до сих пор он не лгал. Если вы будете настаивать на своем варианте, его дело осложнится. Признайте, что статья получена вами от дочери, и мы закроем следствие.
— Менять свои показания я не собираюсь.
— Придется устроить вам очную ставку с дочерью.
— Это незаконно. Очной ставки отца с дочерью делать нельзя.
— Законы мы знаем. Нам необходима правда. Сейчас вам принесут протокол допроса Марии Эткинд.
Появился второй следователь — тот, который допрашивал Машу. Я прочел протокол: Маша сначала твердила, что статьи от Хейфеца не получала а после очной ставки заявила: — «Раз он так утверждает, значит так и есть. Я не хотела этого говорить, потому что боялась ответственности». Это была неправда. Она не ответственности боялась, а — не хотела вступать в противоречие со мной. Я же стоял на своем, не желая усугублять вину Хейфеца: если его рукопись прошла через чьи-то руки, ему было легко припаять «распространение».
— Вы отец, вас пугает ответственность дочери, — сказал Рябчук. — Даю