Шрифт:
Закладка:
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Я говорю: «Твое несу я бремя
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет».
Но для нее не существует время,
И для нее пространства в мире нет…
Анна Ахматова, великая лирическая поэтесса, по праву вошла в список страстотерпцев сталинской эпохи. Жизнь ее — пример гордого смирения перед невзгодами и стойкости в дни гонений. Пророческий дар, бесспорно, был присущ Ахматовой, хотя трудно согласиться с Мандельштамом, называвшим Анну Андреевну Кассандрой. В отличие от Блока, Брюсова, Хлебникова или Маяковского, она никогда не предсказывала серьезных политических событий и не стремилась в них активно участвовать, но сумела каким-то внутренним чутьем в августе 1921 г. предугадать скорую гибель Гумилева (во всяком случае так истолковываются ее строки ныне), причем создать картину, очень близкую к реальности, о которой мы ныне знаем по свидетельствам очевидцев:
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я —
Любит, любит кровушку
Русская земля.
И все же представляется, что поэтесса сама порой переоценивает свой пророческий дар, приписывая себе некие роковые качества, фатальные свойства, которые в действительности столь разрушительных последствий явно иметь не могли:
Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Многие годы избегавшая социальной проблематики, Ахматова в конце 30-х написала «Реквием», который сегодня украшает любой сборник поэтессы. Но ведь «Реквием» в ту пору писался не для публикации, не для народа, а «в стол», для себя или для отдаленных потомков. Пусть в годы террора даже написать и хранить подобное произведение было подвигом, но это не гражданский подвиг, а личный. К написанию поэмы, а точнее цикла трагических стихов, объединенных темой страдания и евангельским образом Сострадающей Богоматери, Ахматову подвигла прежде всего горечь потери мужа и грозящей потери сына — воспринятая и осмысленная в контексте эпохи. Однако, при всем уважении к таланту Ахматовой, по масштабу отражения действительности того страшного времени поэма вряд ли может претендовать на новую версию Дантова «Ада» (параллель, которую подразумевала сама Анна Андреевна). К тому же наряду с потайными стихами «Реквиема» писались вымученные (и сразу же опубликованные) дифирамбы Сталину…
Уступки «условностям времени» могли принести выгоду литераторам нового, советского склада, работающим по социальному заказу, но не тем, в ком власти чувствовали дух опасного профетизма. От того, что Мандельштам в годы террора попытался (хотя и с оговорками) кадить в стихах Сталину, в его судьбе к лучшему ничего не изменилось. Так же ничего не изменилось и в судьбе Пастернака, возжелавшего быть «заодно с правопорядком», в судьбе Ахматовой, печатавшей в надежде на спасение близких оды «вождю народов» (эти произведения оказались по каким-то причинам «опущены» почти во всех современных изданиях великой поэтессы, как опущены сходные оды во многих позднейших изданиях Пастернака). Ода нередко становилась разменной монетой в переговорах с властями. Когда Пастернак и Ахматова пришли к Енукидзе просить за Мандельштама, написавшего роковую сатиру, могущественный партийный сановник недвусмысленно предложил: «Может быть, стихи?»
* * *
В судьбе Бенедикта Лившица, поэта профетического склада и футуристических устремлений, размышлявшего о природе, о космосе, о судьбах стран и народов, революция сыграла роль великого и страшного Откровения, приоткрывающего тайны бытия. Лившиц, воспринявший лучшее и от символистов, и от акмеистов, и от футуристов, с его метафизическим осмыслением действительности, органично продолжает «профетический ряд» русской литературы. Во многих его произведениях прослеживается прямая связь с творчеством Вл. Соловьева:
Я знаю: в мировом провале,
Где управляет устный меч,
Мои стихи существовали
Не как моя — как Божья речь.
Теперь они в земных наречьях
Заточены, и силюсь я
Воспоминанием извлечь их
Из бездны инобытия.
Пою с травой и с ветром вою,
Одним желанием греша:
Найти хоть звук, где с мировою
Душой слита моя душа.
Как это ни странно, именно революция сообщает стихам Лившица ту самую «боговдохновенность», которой он жаждал всегда, но не мог обрести. В нем просыпается христианский профетизм, наложившись на метафизическую основу франко-германского романтизма. Поэт осознает себя во времени и пространстве через собственное творчество, насыщая свой медитативный космизм неподдельной религиозностью:
Он мне сказал: «В начале было Слово…»
И только я посмел помыслить: «чье?»,
Как устный меч отсек от мирового
Сознания — сознание мое.
……………………….
Как мне дано, живу, пою по слуху,
Но и забывши прежнюю звезду,
К Отцу, и Сыну, и Святому Духу
Я вне земного времени иду.
Трагическое настоящее видится через призму мировой истории, соотносится с вечностью через немеркнущие образы библейских пророков и растворяется в безднах мироздания. Одинок и беззащитен в космической пустыне, поэт приносит на суд Богу свои стихи:
Не обо мне Екклесиаст
И озаренные пророки
Вам поклялись, — и не обдаст,
Когда окончатся все сроки,
Меня ни хлад небытия,
Ни мрак небесныя пустыни:
Пред господом предстану я
Таким, как жил, каков я ныне.
Однако профетические мотивы, так отчетливо прозвучавшие в творчестве Б. Лившица времен Гражданской войны, вскоре стихают, и поэт погружается в иную стихию, ища спасения от нахлынувшего варварства в своей любимой античности, в современной живописи, в переводах европейских поэтов. Но бежать от времени, обмануть эпоху оказалось невозможно, и, предчувствуя надвигающуюся катастрофу, он вынужден был пойти на компромисс с совестью.
«Картвельские оды» с дифирамбами Сталину, вероятно, призваны были стать индульгенцией на случай преследований в годы Большого террора. В интерпретации Лившица вождь и учитель предстает дивным порождением стихий, творением божественного промысла:
Недаром стихии так бурно перетасовали
Колоду Кавказа, и как не почувствовать связь
Меж