Шрифт:
Закладка:
Всю жизнь я быть хотел как все,
Но век в своей красе
Сильнее моего нытья
И хочет быть как я.
15. Великий искус
Блаженны вы, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как бесчестное, за Сына Человеческого.
Титаны духа, какими видятся нам сегодня поэты Серебряного века, в конце концов были тоже людьми, причем наделенными всеми человеческими слабостями. Уже в первые послереволюционные годы они были оттеснены «наступающим классом» на обочину истории, а с середины двадцатых окончательно утратили прежнее ведущее положение в литературном мире, стали, по выражению Мандельштама, «отщепенцами в народной среде». На смену громкой славе, восторженному почитанию пришли годы почти полного забвения, бедности, унижений и вечного страха перед будущим. Новое поколение читателей в мастерах Серебряного века не нуждалось и открыто высказывало свою незаинтересованность, а старое поколение постепенно вымирало не без помощи властей. В перспективе поэзия «старого образца», казалось, была обречена. Забвение и страх для бывших властителей дум были более мучительны, чем бедность и бытовая неустроенность. К этому невозможно было привыкнуть. Оказавшись политическими противниками нового режима «по рождению» и по сословному происхождению, бывшие пророки наступившего «светлого будущего» в подавляющем большинстве оказались сбиты с толку, видя лишь, что «все перепуталось, и сладко повторять: // Россия, Лета, Лорелея…».
Постоянные окрики и попреки со стороны пролетарских писателей и начальства все время напоминали о том, что отныне надлежит быть «колесиком и винтиком» государственной машины. Конечно, оставалась воспетая Пушкиным и Блоком «тайная свобода», но она могла заменить далеко не все и не всем. Невостребованность таланта, обреченного на прозябание, отрезанность от «настоящей жизни» становилась проклятием подлинных художников.
В отличие от декабристов, не раскаявшихся до конца и проведших лучшие годы жизни «во глубине сибирских руд», а затем в ссылке, гении Серебряного века оказались не способны к таким жертвам. В конце концов ведь они не предвидели наступления вечной ночи, готовили себя к великим свершениям, надеясь вскоре увидеть «зарю новой жизни», а мрак вокруг продолжал сгущаться. Они стремились избавиться от своего проклятия — иногда ценой посильного компромисса с обществом, которому предлагали свой талант уже на новых условиях, но вотще, поскольку такого рода таланты тому обществу были в принципе не нужны. Идя на такой компромисс, они, люди высокой нравственной культуры, должны были придумывать себе достойные оправдания этического и эстетического плана. И такие оправдания могли быть приведены. Они как бы объективно существовали в сфере отвлеченной философии.
Скорее всего поэты и художники, принявшие Советы со всеми их неслыханными зверствами, сознательно или бессознательно, как и сами вожди революции, оставались в плену некоего исторического детерменизма, сверхличностного восприятия того самого продуктивного социально-бытового времени, которое впоследствии (в 1940 г.) так глубоко проанализировал М. Бахтин в своем учении о хронотопе: «Время это — время продуктивного роста. Это время прозябания, цветения, плодоношения, созревания, умножения плодов, приплода. Ход времени не уничтожает и не уменьшает, а увеличивает количество ценностей. Вместо одного посеянного зерна рождается много зерен, приплод всегда перекрывает гибель отдельных экземпляров. И эти гибнущие единицы не индивидуализированы и не выделены, они теряются во все растущей и умножающейся массе новых жизней. Гибель, смерть воспринимается как посев, за которым следуют умножающие посеянное всходы и жатва. <…> Продуктивное время — беременное, носящее плод, рождающее, снова беременное. (Вспомним мандельштамовское „время будущим беременно“ — строки, должно быть, хорошо знакомые Бахтину. — А. Д.)
Это время, максимально устремленное к будущему. Это время коллективной трудовой заботы о будущем: сеют в будущее, собирают плоды на будущее, спаривают и совокупляют для будущего. Все трудовые процессы устремлены вперед…» (‹19>, с. 241).
Принятие и оправдание времени во всей его эпической огромности было необходимо для оправдания собственной слабости. Как сформулировал Мандельштам, «…если нам не выковать другого, // давайте с веком вековать». К тому в основном и сводится весь пафос его поэтического диалога с Веком. Хотя само сочетание «Мандельштам — Москвошвей» гротескно и курьезно, поэт изо всех сил стремится подладиться ко времени. Превратившись в «трамвайную вишенку страшной поры», он в этом качестве и остался, бедствуя, смиряясь, ужасаясь, внутренне протестуя, но внешне все принимая.
Созерцая стремительное движение страны в сталинское «светлое будущее», прислушиваясь к железной поступи оболваненных колонн, бывшие властители дум философски замечали, что и у них, пожалуй, уже никакого другого времени и места нет, а стало быть, надо жить, исходя из своего хронотопа. Как задорно говаривал Мандельштам,
Попробуйте меня от века оторвать! —
Ручаюсь вам, себе свернете шею!
По этому поводу Бахтин справедливо резюмировал в своих записках: «Точка зрения (автора) хронотопична, то есть включает в себя как пространственный, так и временной момент. С этим непосредственно связана и ценностная (иерархическая) точка зрения (отношение к верху и низу)» (‹20>, с. 338).
* * *
Временем можно было оправдать все или почти все и в плане творческом, и в плане идейно-политическом, и в плане чисто поведенческом. «Какое время на дворе, // Таков мессия», — заметил наш современник. Но время, к сожалению, не давало никаких гарантий безопасности и работало не на пророков, даже если они готовы были добровольно снять с себя это звание и «большеветь» по заданной программе. Время работало против них, так как сами они не способны были мимикрировать до такой степени, чтобы остаться неузнанными, раствориться в толпе. Кроме того, в годы повальных репрессий, косивших друзей и знакомых, их постоянно преследовала — не могла не преследовать — мучительная