Шрифт:
Закладка:
Я перехожу к третьему пониманию вечных повторений, не такому пугающему и патетичному, зато единственному, которое можно вообразить. Я имею в виду идею похожих, но не тождественных циклов. Невозможно завершить бесконечный перечень ее творцов: мне приходят в голову дни и ночи Брахмы; эпохи, чье время отмеряется неподвижными часами пирамиды, едва заметно истончаемой крылом птицы, которое касается камня один раз в тысячу и один год; люди Гесиода, вырождающиеся от золота к железу; мир Гераклита, который рождается из огня и в конце цикла огнем пожирается; мир Сенеки и Хрисиппа, который уничтожается огнем и возрождается водой; четвертая буколика Вергилия, великолепным эхом отозвавшаяся у Шелли; Бэкон и Успенский; Джеральд Херд, Шпенглер и Вико; Шопенгауэр и Эмерсон; «Основные начала» Спенсера и «Эврика» Эдгара По… При таком обилии свидетельств я ограничусь лишь одним фрагментом из Марка Аврелия: «Да живи ты хоть три тысячи лет, хоть тридцать тысяч, только помни, что человек никакой другой жизни не теряет, кроме той, которой жив; и живет лишь той, которую теряет. Вот и выходит одно на одно длиннейшее и кратчайшее. Ведь настоящее у всех равно, хотя и не равно то, что утрачивается; так оказывается каким-то мгновением то, что мы теряем, а прошлое и будущее терять нельзя, потому что нельзя ни у кого отнять то, чего у него нет. Поэтому помни, что все от века единообразно и вращается по кругу, и безразлично, наблюдать ли одно и то же сто лет, двести или бесконечно долго»[255] («Размышления», 14).
Если мы отнесемся к этим строкам с должной серьезностью (id est[256], решимся не видеть в них простое наставление и нравоучение), то заметим, что здесь изложены – или подразумеваются – две любопытные идеи. Первая – это отрицание реальности прошлого и будущего. Об этом же возвещает следующий отрывок из Шопенгауэра: «…формой проявления воли, т. е. формой жизни или реальности, служит, собственно, только настоящее, – не будущее и не прошедшее: последние находятся только в понятии, существуют только в связи познания, поскольку оно следует закону основания. В прошедшем не жил ни один человек, и ни один никогда не будет жить в будущем; только настоящее есть форма всей жизни»[257] («Мир как воля и представление», Книга четвертая, параграф 54). Вторая идея – это отрицание любой новизны, как у Екклесиаста. Предположение, что всякий человеческий опыт (так или иначе) повторяется, на первый взгляд ведет к оскудению мира.
Если судьба Эдгара Аллана По, викингов, Иуды Искариота и моего читателя непостижимым образом являют собой одну и ту же – единственно возможную – судьбу, тогда всемирная история есть история одного-единственного человека. Строго говоря, Марк Аврелий не навязывает нам этого таинственного упрощения. (Когда-то я придумал фантастический рассказ в духе Леона Блуа: некий теолог посвящает всю свою жизнь ниспровержению некоего ересиарха; теолог одерживает победу в хитросплетенной полемике, доносит на ересиарха и добивается его сожжения; в раю теолог узнает, что для Бога они с ересиархом составляли единую личность.) Марк Аврелий пишет о подобии, а не о тождестве многих человеческих судеб. Он утверждает, что любой промежуток времени – век, год, одна ночь, а может быть, даже неуловимый момент настоящего – вмещает в себя всю жизнь. В предельных своих проявлениях это умозаключение можно легко опровергнуть: один вкус отличается от другого вкуса; десять минут физической боли не равны десяти минутам алгебры. Если взять большие периоды – семьдесят лет, которые присуждает нам Книга псалмов, – идея становится правдоподобной и допустимой. Она сводится к утверждению, что число человеческих ощущений, эмоций, мыслей и поворотов судьбы ограниченно и мы исчерпаем его еще до смерти. Марк Аврелий повторяет: «Кто видит нынешнее, все увидел, что и от века было и что будет в беспредельности времен»[258] («Размышления», Шестая книга, 37).
В эпоху расцвета мысль о том, что человеческая жизнь – это постоянная, неизменная величина, может печалить и раздражать; в закатную эпоху (таково наше время) она звучит как обещание: никакое бесчестье, никакое бедствие, никакой диктатор не смогут нас обокрасть.
1941
Аналитический язык Джона Уилкинса
Я обнаружил, что в четырнадцатом издании «Encyclopaedia Britannica» пропущена статья о Джоне Уилкинсе. Оплошность можно оправдать, если вспомнить, как сухо статья была написана (двадцать строк чисто биографических сведений: Уилкинс родился в 1614 году; Уилкинс умер в 1672 году; Уилкинс был капелланом Карла Людвига, курфюрста пфальцского; Уилкинс был назначен ректором одного из оксфордских колледжей; Уилкинс был первым секретарем Королевского общества в Лондоне и т. д.); но оплошность эта непростительна, если вспомнить о философском творчестве Уилкинса. У него было множество любопытнейших счастливых идей: его интересовали богословие, криптография, музыка, создание прозрачных ульев, движение невидимой планеты, возможность путешествия на Луну, возможность и принципы всемирного языка. Этой последней проблеме он посвятил книгу «An Essay towards a Real Character and a Philosophical Language»[259] (600 страниц большого ин-кварто, 1668). В нашей Национальной библиотеке нет экземпляров этой книги; для моей заметки я обращался к книгам «The Life and Times of John Wilkins»[260] (1910) П. А. Райта-Хендерсона; «Woerterbuch der Philosophie»[261] Фрица Маутнера (1925); «Delphi»[262] Э. Сильвии Пенкхэрст; «Dangerous Thoughts»[263] Лэнселота Хогбена.
Всем нам когда-либо приходилось слышать неразрешимые споры, когда некая дама, расточая междометия и анаколуфы, клянется, что слово «луна» более (или менее) выразительно, чем слово «moon»[264]. Кроме самоочевидного наблюдения, что односложное «moon», возможно, более уместно для обозначения очень простого объекта, чем двусложное «луна», ничего больше тут не прибавить; если не считать сложных и производных слов, все языки мира (не исключая волапюка Иоганна Мартина Шлейера и романтической «интерлингвы» Пеано) одинаково невыразительны. В любом издании Грамматики Королевской академии непременно будут восхваления «завидного сокровища красочных, метких и выразительных слов богатейшего испанского языка», но это – чистейшее хвастовство, без всяких оснований. А тем временем эта же Королевская академия через каждые несколько лет разрабатывает словарь, определяющий испанские слова… В универсальном языке, придуманном Уилкинсом в середине XVII века, каждое слово само себя определяет. Декарт в письме, датированном еще ноябрем 1629 года, писал, что с помощью десятичной цифровой системы мы можем в один день научиться называть все количества вплоть до бесконечности и записывать их на новом языке, языке цифр[265]; он также предложил создать аналогичный всеобщий язык, который бы организовал и охватил все человеческие мысли. В 1664 году Джон Уилкинс взялся за это дело.
Он разделил