Шрифт:
Закладка:
Были, однако, и такие рабочие, которые без понуждения трудились от всей души.
Первую осень в плену, когда Алесь больше месяца не разгибал спины на юнкерской картошке, их загонял тогда своей прытью нерослый горбоносый батрак. Копали картошку трезубыми мотыжками, в большие металлические корзины. Двое пленных, не слишком, правда, спеша, однако же пошевеливаясь под недреманным оком надсмотрщиков, накапывали за день по шестьдесят — семьдесят корзин. А горбоносый крот — в своем яростном усердии — один давал девяносто. Целыми днями он ворчал и плевался, брызжа слюной от злобы, понося Польшу, проклятых поляков, которых — доннерветтер! — не так еще надо уничтожать, лодырей, недотеп, не жди от них благодарности за хлеб, за право жить, ходить по немецкой земле. Будто не знал, собака, что кормили их — только бы не протянули ноги, что спали они на холодном чердаке винокурни, на голой соломе, на себе просушивая безнадежно промокавшую каждый день одежду, укрываясь теми же мешками, что днем служили одному фартуком, а другому, кто взят был без шинели, единственной защитой от дождя, от холода!..
Есть такие и на заводах.
Вот и тут, на «Детаге», этот Вольф, уродец плюгавый… Правда, не горбоносый, зато рот как у жабы, только он и виден: не умещается под черной старенькой шляпой, не успевает все зараз выложить — от восторга перед фюрером, перед всем, что он совершил и совершит. И все ворочает лопатой, роет, как боров рылом, все таскает, — как только не надорвется, — все торопится, подгоняя то делом, то не менее докучливым словом.
А противнее всего, что есть они и среди пленных. Чужой дурак — смех, свой дурак — стыд. Иной раз горький, обидный и позорный.
Таким вот дураком был тот, что лежал на полу в дежурке, Букраба.
Как выяснилось, дело было в пресловутом усердии, силе, азарте, которыми он очень любил похвалиться перед рабочими и начальством. «Oh, Stefan — guter Kerl![92] Штефан очень сильный и работящий! О!..» Для смеху так говорили или всерьез — он и не старался разобраться: только бы хвалили, да побольше. Сегодня на сверхурочной погрузке стекла в вагоны «гутер керль» проявил исключительное рвение в работе и рачительность о казенном добре. Огромный, два на два метра, ящик оконного стекла покачнулся — вот-вот упадет!.. Все — в разные стороны, а Штефан один подскочил — подпер его спиной. Ящик, конечно, оказался сильнее. Штефан бросился прочь, но поздно…
— И чем только люди не хвалятся? — все еще не мог успокоиться Андрей. — У нас в Глинищах был такой обормот, Ванька Пуп. Стал выхваляться как-то зимой, что никто его за уши не оттащит от стены. Охотники всегда найдутся. Таскали его на вечерках, сколько кому вздумается. Иной еще и коленом в живот упрется. Хвалят Пупову силу, а тот и боли не чувствует от радости. И не верит, что дурак.
Хлопцы сгружали с платформы доски на тару. Еще двое пленных стояли на платформе. Алесь с Андреем подхватывали доски, спускали по рольгангу вниз, где их принимали и складывали в штабель четыре пожилых немца. Между немцами внизу и своими наверху, на платформе, Руневич и Мозолек чувствовали себя обособленно, беседовали, как наедине.
— А я о другом думал, — сказал Алесь. — Где он был, этот Штефан, когда набирали в полицию?
— В какую?
— Да в нашем шталаге, где я был в прошлом году. Немцы придумали, для большего орднунга. Нашлись и добровольцы. Дали им побольше бурды, по желтой повязке на рукав с печатью комендатуры, по интеллигентной, обструганной палке с петлей на руку, чтоб не потерялась. Похаживали такие среди народа. Смотришь и глазам не веришь… Французы, марокканцы… А мы, брат, радовались, что из наших никто не пошел!..
— И верно, Букрабы не было.
— Был и Букраба. Только африканский. Смуглый такой громадина, бельма так и блестят. Марокканец. И одели как дурачка. Феска, красная, с кистью, темно-зеленый норвежский мундир, голландские серо-голубые брюки, ну, и обмотки какие-то там — еще одной побежденной нации. Настоящее divide, браток, et impera, — разделяй и властвуй. Стоял он — не с палкой, а прямо с палицей — у кухонных ворот. Видел я, как он бил одного!.. Опиленной четырехгранной дубинкой — по рукам, по голове!.. Человек, видишь ли, есть хотел и торчал, чудак, у кухни. Его же товарищ, пленный!..
— Ты говорил мне, — начал после паузы Андрей, — что, может, доживем уже в бараке, в этом, мать их сено ела, общежитии. Ты еще, чего доброго, думал, что я мог бы их и перевоспитать, если б по-настоящему захотел? Думал, пока сам не попробовал. А я, брат, только там издергался зря, и как раньше меня тянуло к ним, так потом рад был дать от них махиндрала…
Он говорил о том «общежитии» при заводе, где жила часть «освобожденных» белорусов.
На угольном складе дирекция отвела им бывшую штубу — большое неуютное помещение с одной глухой стеной и с длинным рядом окон, выходящих на грязный, заваленный ломом двор. Даже решетки с окон не были сняты после того, как отсюда ушли вахманы. Двухъярусные нары, длинные столы. Ну все, как раньше…
Выйдя из шталага, Мозолек не поселился здесь, а нашел себе в городе комнатушку. Это нужно было для того, чтобы незаметно съездить в полпредство. А потом Андрей, как он говорил, заскучал на «безлюдье», свалял дурака и перешел к своим.
Из команды, что работала здесь до «освобождения», через несколько месяцев мало кто остался. Кому не захочется вырваться оттуда, где все опостылело? Уходили на частные квартиры, из шталага пригоняли других, и новенькие, оглядевшись немного, тоже удирали в город. А в «общежитии» оседали те хлопцы, которых Андрей называл «землячка́ми», вкладывая в это слово свой, иронический и горький, смысл.
Это были любители «пожить».
Хотя жесткая карточная система отлично способствовала экономии, мизерной платы чернорабочего, которую получали «энтляссены», не могло им, разумеется, хватить и на удовлетворение самых необходимых потребностей, и на какой-то, хоть самый незначительный «разгул». Приходилось выбирать, и «землячки» выбирали второе.
Главным днем недели была пятница — зарплата. Тут уже в «общежитии» всю ночь не выключался свет, висела в воздухе пьяная — от пива и карточного азарта — брань. А утром вялые гуляки выползали из накуренного, неубранного, полного мух сарая к вагонам с углем и содой, разъедавшей глаза и легкие, и весь день жили воспоминаниями ночи. Те, кому на этот раз не шла карта, — а не шла она преимущественно одним и тем же, — просыпались с мыслью, у кого бы перехватить пару пфеннигов на завтрак. Те же, кому повезло, только об