Шрифт:
Закладка:
Еще один вариант использования своих новых способностей несмелым, но блестящим пунктиром мелькнул. Дерзкий, еще более фантастический, чем суть самих этих способностей. Может быть, направить их целиком и полностью на то, чтобы… отсюда на волю? Не терпя до нескорого звонка, не покупая на барыжных условиях УДО?
Только… как? Понятно, чужие мысли читать – способность уникальная, без преувеличения сказочная, только можно ли с ее помощью тройной забор с запреткой преодолеть? Что-то не складывается…
Здесь и другое вспомнилось. Реалистом надо быть: беглому арестанту по нынешней жизни засухариться[34] практически невозможно: на вокзалах, в магазинах, во всех людных местах – камеры, и никуда позвонить нельзя – голос в любом месте с первых секунд пеленгуется. Разве что в тайге, в медвежьем углу хорониться. Только и туда ухитриться добраться надо. Да и какой смысл в таком побеге, в такой свободе? Есть ли резон одну неволю на другую менять?
Еще и еще пытался примерить Никита Тюрин открывшуюся уникальную способность к нынешнему своему бытию. И ничего путного из этих попыток не складывалось. Выходило даже, что никакой это даже не дар, никакое не озарение, а что-то очень нелегкое и, похоже, даже лишнее. Такой вывод сам по себе напросился, и совсем не готов к нему бывалый арестант оказался.
Еще сутки кубатурил над обозначившимися вопросами Никита Тюрин. За это время и боль, что сначала после мусорской педагогики так прочно в его сознании обосновалась, как-то ушла на задний план, а вскоре и вовсе приуныла, затаилась. Инстинкт первобытный, а возможно и вовсе звериный, который в каждом человеке таится до поры до времени, а в условиях неволи расцветает пышным цветом, уже жестко советовал ему в то время: не надо вовсе внимательно на людей смотреть, нечего над головами их выискивать.
Так и старался себя вести теперь Никита. Установка такая для наблюдательных зэков незамеченной не осталась. Уже и спрашивали напрямую его самые любопытные и самые нетерпеливые:
– Ты чего, Никитос, ото всех воротишься?
Добавляли, вроде в шутку, но с тревожным и хищным вниманием:
– В падлу, что ли, тебе на арестантов смотреть?
Угрюмо отбивался дежурными шутками в этих ситуациях Никита, но понимал: это ненадежно, это ненадолго. Придет время, и его уникальная способность непременно придет в нестерпимое противоречие со всем укладом арестантской жизни. А это значит, что строгие хранители этого уклада рано или поздно непременно спросят, почему таил он свой дар, почему ни с кем его не делил, даже никому о нем ничего не сказал. Ведь это – почти то же самое, что сидеть в тюрьме или в зоне, считаться порядочным, но все, что в посылках к тебе приходит, под одеялом жрать и хорошие сигареты тайком в рукав курить. Разве может так долго продолжаться? Того гляди случится что-то, что с головой тебя выдаст. Как тогда оправдываться?
Выходило, что со своим обретением надо было скорее определяться. А как определяться? На себя заставить работать, уже прикидывал, не получается. Может быть, вовсе отказаться от такого обретения?
Всерьез донимали Никиту все эти вопросы. Настолько всерьез, что та самая чугунная боль, которая поселилась в его голове после мусорской педагогики, а потом вроде как эту голову и покинула, снова о себе напоминать начала. Да так лихо, что болезненная гримаса почти не покидала лицо Никиты. И уже совсем нехорошо складывалось: мало того что, таясь своего обретения, отворачивал он от всех встречных лицо, так теперь еще на этом лице всегда царило совсем малочеловеческое выражение: что-то среднее между мукой, ненавистью и отвращением. Еще злей по этому поводу комментарии окружающих звучали. Уже было, как сосед по проходняку с тревожным и хищным вниманием повторил уже звучавший вопрос:
– В падлу тебе, что ли, на арестантов смотреть? Тебе вроде самому еще не один год в арестантах ходить…
Все это беспокойство и внутреннюю тревогу Никиты Тюрина не просто увеличивало, а скачком в квадрат возводило.
Такое настроение заставило однажды его в сторону лагерного храма посмотреть. Никакого конкретного решения вроде как и не вызрело, но желание связать свою главную на сегодня проблему с церковью почти определилось. Кажется, и надежда зашевелилась, что после этого или проблема решится, или просто станет легче. Уже и уточнил Никита, по каким дням в лагерную церковь приезжает батюшка из вольного храма, что над зоной вроде как шефствует, да вспомнил, к месту ли или наоборот вовсе, что случилось полгода назад в соседнем отряде. Сидел там парень из местных с законным червонцем по сто пятой. Год сидел, два сидел, а на третий с головой в веру ушел. Как минута свободная, в храм спешит, иконы обходит, молитвы шепчет, крестится истово. Потом и до исповеди созрел.
– Надо… Время пришло… У меня теперь многое изменится… – говорил он накануне соседям по проходняку и удивлял их решительным и просветлевшим лицом.
Никто, конечно, этой исповеди не слышал и слышать не мог, но говорили в зоне, будто на той беседе рассказал арестант батюшке что-то про свою делюгу, из чего выходило, что не один жмур на парне, а целых два.
Вроде как покаялся, вроде как душу облегчил. Вроде как все по-доброму.
Только последствия у этого откровения совсем не добрые вышли.
Уже через неделю нагрянули в лагерь опера из того городка, откуда парень садился. Разговор у них конкретный был: речь только о втором жмуре шла. Заодно пытались и третий труп на парня нагрузить, который на местных мусорах как висяк числился и к которому парень никакого отношения не имел. По-простому объясняли:
– Ты и этого покойника на себя возьми… Много тебе не добавят… Где два – там и три… Зато мы похлопочем, тебя домой пораньше… Мы постараемся… Только и ты навстречу пойди… Мы потом и чайком с куревом тебя поддержим… Пойди навстречу…
Чем та история завершилась, никто так и не узнал: перевели вскоре парня в другую дальнюю зону, откуда ничем о себе он ни разу не напомнил. Зато четкий, понятно какой, вывод из этой истории родился и жестко в арестантском сознании прописался.
Про все это Никита Тюрин и вспомнил, в очередной раз лагерный храм через прутья локалки разглядывая.
Выходило,